Дискурс публикует его рассказ об отце, о любви к Сталину, о массовых захоронениях, в которых люди искали своих родных, стирая слой белой хлорки с лиц мертвецов обувными щетками, и о торжестве правды.
Эта история войдёт в сборник воспоминаний бывших заключённых, детей, чьих родителей расстреляли, и тех, кто родился в лагере, на издание которого собирает деньги Музей истории ГУЛАГа.
Была поздняя осень 1937 года, где-то конец ноября. Однажды вечером, мы уже собирались ложиться спать, к нам постучали. Вошли двое мужчин в гражданской форме, они не представились, спросили, где наш отец. Мама ответила, что он уехал в другой город: он был сапожником, поехал за товаром, материалом для сапог и туфель. Один из них сказал: «Когда вернется, если будет еще не очень поздно, пусть придет в НКВД». Для чего ему нужно прийти, они не сказали. Мама ответила: «Хорошо, хорошо, передам». Но когда они ушли, она заплакала: мы знали, что многих забирают. Вроде бы только тех, кто в чем-то виноват. Поэтому никаких предчувствий не было. Вот когда пришли к нам, вот тогда…
Отец действительно приехал очень поздно, выслушал мать и сказал: «Я пойду утром! Чего мне бояться? Я невиновен». Мама и старший брат уговаривали его: «Ну, не ходи туда, уезжай! У тебя же паспорт, ты же не зря его заработал! Ты можешь уехать к родственникам, устроишься там на работу. Уже 20 человек забрали, никто не возвратился!» Отец единственный в нашем селе имел паспорт — сделал кому-то из начальства сапоги, и ему дали паспорт. Но он отвечал: «Они, наверное, виноваты! Я же знаю о себе все, уверен, это недоразумение! Никуда я не поеду, меня отпустят!».
Анатолий Иванович Медвецкий
Ночью мы все почти не спали. Помню, я каждые пять минут бегал в туалет. Теперь я понимаю, что это была «медвежья болезнь». Я нервничал. Мне было всего 10 лет. Задремал только под утро и проснулся оттого, что скрипнула дверь и мама сказала: «Ушел батька…» Я не слышал, как он собирался, что говорил. Он ушел, чтобы больше никогда не вернуться.
В школу в тот день я не пошел. Мы ждали. Мама все время плакала. Вечером она поняла, что отец не вернется. Я помню, как она сказала: «Все». Была почти полночь, а я все ждал, сидел полусогнутый, засыпал. Мама отправила меня в кровать.
На следующий день ни мама, ни брат искать отца не пошли. В НКВД идти боялись. Страх был уже только от одного звука — «НКВД».
Очень скоро к нам пришли с обыском. Я не присутствовал при этом, мама велела мне уйти. Я не знаю, что они искали, но забрали у нас одежду, папин костюм, какое-то пальто. Уже позже мама говорила: «Я знала, что они придут». У нее было предчувствие, и она заранее спрятала нашу одежду: у нас, кроме нее, ничего не было.
Поначалу отца держали в Бердичеве, и мама носила ему передачи. Двадцать километров пешком туда, двадцать — назад, никакого транспорта не было. Огромная очередь к окошку, куда передают посылки, там же что-то проверяют. Однажды у мамы не приняли посылку, сказали, что Медвецкий выбыл.
Она вернулась домой заплаканной. Но мысль у нас все-таки была, что отец что-то сказал. Хотя мы еще не знали, что арестовывают за слова. Но мама часто приговаривала: «Языком ляпаэ, ляпаэ. Може, щось наговорыв…».
Сосед же рассказал нам, что был в Бердичеве и видел, как гнали колонну людей на вокзал, и в ней был наш отец. Папа что-то пытался узнать у него, спрашивал, показывая на грудь: мол, что? Но сосед не понял. Наша мама в это время была беременной, и мы догадались, что папа хотел узнать о ней. От конвоира стало известно, что их отправляют в Винницу.
Спустя несколько месяцев, в начале июня 1938 года, бабушка предложила мне поехать к отцу: «Давай поедем, у тебя день рождения скоро — 9 июня, папе будет приятно, если ты принесешь ему передачу». Мама болела, поехать не смогла, и мы отправились в Винницу вдвоем с бабушкой. Пришли в тюрьму, у нас приняли посылку. Мы еще не знали, что отца уже два месяца как нет в живых: его расстреляли 1 апреля, через пять месяцев после ареста.
Видеоверсия интервью. Режиссер Мария Гуськова, оператор Денис ГуськовОтца мы, конечно, ждали. Думали, подержат и выпустят. Мама говорила: «Он вернется, посидит несколько лет и вернется». Не верили, что человека могут убить. Вот таких, как мы, деревенских, из колхоза. Мы не знали, за что людей арестовывали, но мама говорила: наверное, отец что-то сказал! А что же такое он мог сказать, что его за это забрали? Отец для нас не был преступником, какой он преступник? Он все время только работал. Мы жили в огромном селе Комсомольское — там было четыре колхоза, и папа работал в сапожной артели, что-то вроде службы быта. Трудился допоздна, чтобы прокормить большую семью.
Постепенно я свыкся, что отца нет. Но надежда меня никогда не оставляла. Мама говорила, что будет ждать его всю жизнь. Так и ждала всю жизнь.
Я учился классе в пятом, когда решил отправить письмо Сталину. Был у нас сосед, он постоянно подговаривал меня: напиши, что твой папа ни в чем не виноват, пусть разберутся, тебе ничего не будет, ты же ребенок! И я написал. Вот однажды я пришел из школы, и мама радостно сообщила, что мне письмо от самого Сталина! Я открыл и прочитал. Листочек маленький, внизу — подпись неразборчивая, фамилии никакой не было. Написано, что раз ты обращался к Иосифу Виссарионовичу, вот такой тебе ответ и совет: «Толя! Твой отец — враг народа. Откажись от него. Если у тебя есть ребята, у которых забрали родителей, откажитесь: они враги народа! Они хотели погубить нашу страну — Советский Союз. Ты подойди к своей учительнице, покажи ей это письмо, пусть она поможет тебе выступить перед пионерской организацией». И я ему, письму, как будто поверил. Мы ведь, когда видели портрет Сталина, так восхищались, аплодировали, кричали «ура!». Наш любимый, дорогой отец, учитель! Я тоже был такой. Подумал: а может, и правда, враг народа? Тот, кто нашему дорогому Советскому Союзу не желает добра, а только погибели? Но значение этой фразы не соединялось у меня с отцом. Враги народа у меня почему-то были все остальные. А он — нет. Но раз уж он так долго не возвращается, то, может, он тоже с ними?
Мама никак не прокомментировала «совет», сказала лишь, что письмо нужно обязательно показать учительнице. Я так и сделал.
Вскоре учительница действительно написала мне доклад, который я собирался зачитать перед классом: мой отец оказался врагом народа, я от него отказываюсь и вас, всех ребят, у кого отцы арестованы, тоже призываю отказаться и т. п. Внутреннего неприятия этой речи у меня не было. Мой отец — враг народа, поэтому я с ним не дружу. Я даже не осознавал, что его предаю.
Наступил этот день. Зазвенел звонок, вот-вот должно было начаться заседание пионерской организации, и вдруг — стук в дверь. Вбегает девочка, обращается к учительнице: «Марья Ивановна, Вова Кравченко тонет в туалетной выгребной яме! Там по шею!» И мы все побежали, конечно, спасать этого Володю. Тащили его за палку, но она поломалась, и он нырнул в яму с головой. Кто-то додумался бросить ему связанные ремни — вот за них его и вытащили. Сбежались учителя, директор, мы все обступили бедного Володю. Через окно столовой просунули шланг, приставили к нему, чтобы помыть, но слишком близко, да еще кто-то резко включил воду. Как брызнуло на нас! Человек двадцать пять, наверное, облило — это был кошмар! Потом мы шли по улице, и прохожие нам говорили: «Что это от вас так плохо пахнет? Это вы так плохо учитесь!» В общем, так Володя меня спас. И я не отказался от своего отца.
Анатолий Медвецкий (крайний справа во втором ряду) 10 класс, г. Бердичев УССР, 1948 год
А потом была война. Шел 1942 год, оккупировали почти всю Украину. Однажды к нам пришла знакомая и сказала, что в Виннице немцы ведут раскопки расстрелянных, и одна женщина нашла своего мужа, ей даже разрешили его похоронить. Мама прямо побледнела: не может быть! Расстрелянных? Она так и не верила, что могут расстрелять.
Мы пошли к этой женщине. Там действительно уже похороны. Мама стала расспрашивать, как ей удалось найти мужа. И она нам рассказала: целое поле разрытых могил, трупы лежат лицами вверх, и люди приходят и ищут своих. Необходимо обязательно взять с собой щетки, сапожные или одежные, потому что все трупы обсыпаны каким-то белым порошком, его нужно счищать, чтобы увидеть лица.
Отправились мы туда с двоюродной бабушкой, родной сестрой моей бабушки по маме. Мы были с ней из одного села, она жила со своей дочерью, у которой забрали мужа. Он был инженером-строителем. И теперь бабушка искала своего зятя. Поле мне показалось огромным. Запах стоял ужасный. Немцы разрыли братские захоронения, и повсюду виднелись длинные рвы, тела в них лежали друг на дружке валетом, очень много, наверное, тысячи. Они были в одежде и все густо обсыпаны хлорной известью. На поле стояли хирургические столы, как в патологоанатомическом театре, за ними — врачи в халатах, фартуках и противогазах. Они делали вскрытия.
Мы начали искать — щетками стирали этот белый порошок с лиц. Мы просмотрели человек десять, наверное. Все были не те. И бабушке стало плохо, она упала. К ней подошли немецкие врачи, посадили, дали, видимо, нашатырный спирт — она была бледная-бледная. Один немец, он немножко говорил по-русски, сказал мне: «Иди, смотри, — там лежал человек животом вниз со снятым скальпом, — дырочка, видишь? Вон там такая дырочка, у того такая дырочка: им всем стреляли в затылок».
Возможно, я был от отца в нескольких шагах и следующий труп был его. Но больше мы не смогли там находиться. После возвращения мне долго снились кошмары. Будто очищаю лицо у покойника, и вдруг он открывает глаза и смотрит на меня. Но это был не отец. Я просыпался от ужаса.
Когда поступал в мединститут, заполняя анкету, в графе «отец» я написал «умер». Мама сказала: «Сынок, только не пиши, что твой отец в тюрьме, пиши, что он умер в 37-м». Мне было 18–19 лет, я уже понимал, что меня могут не взять в институт из-за того, что отец в тюрьме.
О смерти Сталина я узнал в Киеве. Я был студентом пятого курса, снимал угол в квартире, и утром по радио мы узнали, что он умер. Бог ты мой! Я упал лицом на диван, на котором спал, и зарыдал. Я рыдал больше, чем за отцом своим плакал! И хозяйка моя, и соседи, все рыдали. Помню, как какая-то бабушка, соседка, говорила: «Ой, дочка, поедем в Москву на похороны, поедем!» В институте в тот день не было занятий, все делились горем. Собирались группами и обсуждали: «Ну как же мы теперь будем жить? Кто же будет? Никого же нет такого, как он!» Сталин был всё! Без Сталина ничего не было — ни одной лекции, ни одного вечера. Только человек начинает доклад, тут же: да здравствует наша партия, да здравствует наше государство, да здравствует наш дорогой, любимый, великий, могучий Иосиф Виссарионович Сталин! И все встают, аплодируют, кричат: «Ура! Ура!».
Анатолий Медвецкий, Киевский мединститут, 3-й курс, 1951 год
1956 год, ХХ съезд КПСС, доклад Хрущева. Я тогда работал в аспирантуре в Киеве, в научно-исследовательском институте ортопедии и травматологии. Однажды нас собрали, и секретарь парткома прочитал закрытое письмо ЦК. Мы были в шоке! Оказывается, убивали! Может, и отца моего тоже? Все молчали, боялись что-то говорить друг другу. Наверное, именно тогда я понял, что отец уже точно не вернется. Но ни с кем об этом не говорил. Потому что страх жил все время. Во мне до сих пор страх живет сталинский…
Когда отца реабилитировали, маму куда-то вызвали. Выдали компенсацию за изъятые вещи. Сказали, что отец расстрелян, признан невиновным. «А я так и знала», –сказала мама. Ничего нового для нее, наверное, не было. Мое отношение к Сталину поменялось в корне. Если бы передо мной встал палач, который приводил в исполнение приговор моему отцу, я бы его не тронул. Я бы просто посмотрел ему в лицо. Я понимаю, что их принуждали, запугивали, поэтому они пресмыкались.
Но если бы ко мне пришел Сталин, я бы его расстрелял. Вы знаете, я ведь курицы в жизни не зарезал. Приезжаю в деревню к маме, так самое лучшее — вот это: «Сын приихав, курку тебе зарiжу». Я не мог зарезать! Я хирург, я оперировал сколько… А его бы я вот так: дайте пистолет! — и расстрелял.
Вот такое у меня к нему отношение. Судите как хотите. «Он человек», — мне говорят. Какой человек? Другое дело, может быть, я не застрелил, а только ранил, потому что он был ненормальный. Это же ненормально — то, что он делал. Гитлер уничтожал чужих людей. А он — своих! Своих родных расстреливал. Такое бывает?
Году в 1993-м стало возможным посмотреть дело отца. Мы, три брата, поехали в архив. Нам дали отцовское дело, очень аккуратную папочку: все пронумеровано, прошнуровано, сзади — сургучная печать. Каждый листок допроса подписан папиной рукой. Сколько у отца их было — я не считал, очень много. На первых листах у него нормальная подпись. А вот дальше… На последних листах десяти, не меньше, — пятна крови. На допросах ему под ногти загоняли иголки. Отца обвиняли по двум пунктам: первое — якобы он сказал, что коммунизм все равно когда-нибудь лопнет. Вроде бы наш сосед донес на отца. В деле также лежало опровержение — во время реабилитации вызвали того соседа, и он отрекся от этого письма: «Это не я писал, это не мой почерк!» Мы поняли, что это от его имени написал сам следователь. А второе — помощь церкви. Папа пел в хоре в нашем католическом соборе. Там собирали какие-то деньги, поросенка содержали, и мы помогали понемногу: я резал крапиву, лебеду на корм. Папа что-то, наверное, получал за это. И вот это тоже ему вменялось. А еще в деле я нашел свое письмо Сталину: ни в какую Москву оно не дошло, перехватили его в Виннице, оттуда и пришел ответ, якобы от Иосифа Виссарионовича.
По постановлению НКВД и Прокурора СССР мой отец был расстрелян по политическим мотивам без указания статьи Уголовного кодекса. Реабилитирован 21.12.1957 г. Верховным Судом Украинской ССР.