Во время Великой Отечественной войны тысячи ленинградцев прошли через нацистские концлагеря. В 2018 году в Петербурге живет более 9 тысяч бывших узников лагерей, которые оказались в них еще детьми.
Трое петербуржцев, которые побывали в лагерях в Германии, Польше и Беларуси, рассказывают, какой они помнят жизнь в бараках, что помогло им выжить и как лагеря на всю жизнь изменили их отношение к еде.
Виктор Францевич Казакевич
Родился в 1930 году в Полоцке в Беларуси
Виктор Казакевич в юности. Фото из личного архива
— Оккупировали нас быстро, через нас часто проходили военнопленные. Взрослые, если им что-то давали, могли и пулю получить — нам, пацанам, время от времени удавалось что-то передать.
Зверство фашистов обозлило народ, люди стали группироваться: шли в партизаны, проводили диверсии. Мой отец, поляк, связался с партизанским движением, потом партизаны нам передали: семью Казакевича надо уводить, гестапо заинтересовалось. Но фашисты их опередили.
Нас отправили в лагерь в Витебск: маму, папу, меня и сестренку. Там мы были недолго. Вообще, связанным с партизанским движением сразу пускали пулю в лоб, но так как у нас была целая семья, видимо, решили отправить в Освенцим: всё равно лагерь смерти.
Тогда мы не знали, что это за место, нас погрузили в товарные вагоны, ничего не объяснив. На входе [в лагерь] была какая-то поучительная надпись про труд (на входе в Освенцим была надпись «Arbeit macht frei» — «Труд освобождает» — прим.«Бумаги»). Мужчины были в отдельном лагере, пацанят оставляли с женщинами.
У нас был 12-й блок. Сначала раздевали догола и загоняли в душ, у кого были золотые зубы — аннулировали (выдергивали — прим. «Бумаги»). Ставили клеймо на руку и выдавали полосатую спецовку. На груди — тряпичный номер, такой же, что на руке.
Барак был большой, с трехъярусными полками. Вечером порой ляжешь, а утром у тебя рядом покойник. Еда была… если вы когда-то были в свинарнике, то чуяли запах хряпы, которую свиньям варят: брюква, свекла, неизвестно что. Этот запах меня преследовал. Еще давали кусочек хлеба. Он был из всяких опилок, но лучше этой отравы. Кормили раз в день.
Взрослые какие-то камни таскали, работали. Не знаю, строили ли там что-то или людей просто истязали. Страшная дисциплина, били за что угодно, меня тоже. Что-то вам скажут, вы не поняли по-немецки — палкой, но хуже, если овчарку пустят. Они были натасканы, чтобы человека изорвать.
Два часа могли простоять под дождем и мокрым снегом, пока весь лагерь не пройдет перекличку. Имена не называли: вы уже не человек, вы номер. Иногда брали кровь — я с тех пор уколов до смерти боюсь.
Точно не знаю, от чего умер мой папа. Когда я получал удостоверение как узник концлагеря, написал в музей Освенцима. Мне прислали оттуда бумаги на польском, где была указана дата его смерти. Он выдержал три месяца с нашего приезда. Последний раз его видел в Витебске — там мужчины тоже были отдельно, но я к нему мог пробраться.
Мама продержалась полгода. Она тощала, тощала — ее уже поместили в специальный барак для больных. В один день надзирательница — она почему-то неплохо относилась к ней — отвела меня к матери. Та уже лежала полуживая. Единственное, что смогла сказать: «Виктор, береги сестру, ты уже большой». Больше я ее не видел.
У меня у самого были проблемы со здоровьем: цинга, развился радикулит, плохо ходили ноги. Да я и до войны больной был.
Освенцим. Фото: wikimedia.org
Очки, оставшиеся от узников Освенцима. Фото: wikimedia.org
Некоторое время мы еще поболтались в Освенциме без родителей, потом нас перебросили в город Лодзь — кажется, в конце 1943-го. Там был детский концлагерь. Фашисты, видимо, рассчитывали детей переделать под себя. Мы оставались там до февраля 1945-го.
Там было то же самое, только питание лучше, чем в Освенциме, — с голода уже не помрешь. Если Освенцим — это прямая машина убийства, то здесь им надо было, чтобы ты выжил.
Били за любое неправильное движение, истязали, возили на работы к фермерам. Помню, собирал кукурузу или картошку — вижу вишенки. Две или три ягодины успел сорвать, увидели меня — дали 20 пощечин, месяц оставался след от пальцев на щеках.
В феврале 1945-го [отступавшие фашисты] нас бы взорвали, всё было готово. Но танковый десант дошел до нас очень быстро, и немцы всё побросали. На дороге остались грузовики с продуктами — мы всей оравой потом машину оцепляли и толкали в лагерь.
После ухода немцев мы там жили хорошо, но недолго. Мы были уже озверевшие, даже носили оружие. Ходили по домам, искали себе одежду. Я тоже держал в руках оружие. Во мне тогда была абсолютная ненависть, но стрелять не приходилось.
Месяца три мы там позоровали (озорничали — прим. «Бумаги»), потом нас повезли на сортировку в Москву. Нас с сестрой определили в детдом в деревне Пролетарка Новгородской области. Месяцев восемь там прожили.
Образование я так и не получил. В 15 лет меня отправили на фабрично-заводское обучение. В 1946 году уехал в Ленинград и работал на заводах 56 лет. Освоил все заводские профессии, но основная — слесарь. Думал, что хоть как-то своим трудом сделаю государство крепче, чтобы больше такое не случилось.
Виктор Казакевич с близкими. Фото из личного архива
Сестра по сей день жива. Закончила школу — она ведь маленькая была, 1938 года — выучилась в Технологическом институте. Потом перебралась в Новгород, там сейчас и живет. Общаемся, видимся.
Раньше ходил на уроки памяти в наши школы. Сейчас меня снова просили, но ноги уже не позволяют. Рассказывал про жизнь, про издевательства над нами, про то, как надо трудиться. Ребятишки всегда хорошо слушали. Мне самому было в какой-то степени необходимо донести до детишек эти события.
Как-то получил официальное приглашение из музея Освенцима. Но я тогда жену похоронил и сам инфаркт пережил. Так что не поехал — боялся, что уже не уеду.
Седьмой месяц из-за больных ног не выхожу из дома. Передвигаюсь только по квартире. Готовлю себе еду, продукты сын приносит. После войны у меня кредо: еда на первом месте, должна быть хорошая еда.
Ненависть со временем прошла. Само по себе отмерло. Жизнь разная, всё когда-то кончается. Держать в себе злость — не лучший способ. Но память осталась.
Нина Васильевна Галичихина
— Когда началась война, мне было 10. Я была у дядюшки в деревне, и мама решила нас забрать в город, пешком шла с работ в Молосковицах, это где-то 40 км до Копорья. Но когда она пришла, мы уже не могли уехать: железную дорогу разбомбили.
В августе нашу местность заняли немцы. Мы так их боялись: они идут по деревне, а мы все двери на задвижку и сами на печку. Пройдут — вылезаем.
Нина Галичихина в детстве. Фото из личного архива
Один раз забыли закрыть дверь, немцы вошли. Мы обалдели, прижались к стенкам. У нас в сенях были цыплята — они их переловили, головы пооткручивали — в сумку и ушли. На следующий день приходит немец и дает марки. Дома была тетя — не взяла. Немец бросил деньги на скамейку на крыльце и ушел.
Потом немцы выбрали нам старосту — пожилого мужчину и приказали ему отправить в Германию 50 человек молодежи. Старосте пришлось подчиняться. Он набрал девчонок по 18–20 лет и для количества добавил три семьи — нас в том числе. Это было в мае 1942-го.
Брат Нины Галичихиной. Фото из личного архива
Сначала нас привезли в Кингисепп, там — в товарный вагон и в Германию, в город Вайсенбург (сегодня Вайсенбург-ин-Байерн — прим. «Бумаги»). Там в лагере мы были месяца два или три. Низкий длинный барак, какое-то сено навалено. Просто чтобы полежать и отдохнуть. Толком не кормили: один раз в день какая-то баланда.
Мы, ребятишки, пробирались на второй этаж: там в окно было видно, как женщины резали хлеб — видимо, готовили для нас похлебку. Мы рядком выстроимся и глядим. Смотрим на них, они — на нас, но хлеб через окно дать не могут.
Туалет был на улице. Стеночка, за ней огромная [выгребная] яма, и над ней висит жердочка. Садились на эту жердочку и делали свое дело. Как-то раз мужчина сидел — и упал в эту яму, ослабший был. С трудом вытащили его, хорошо неглубокая была.
Нина Галичихина (посередине в нижнем ряду) в школьные годы. Фото из личного архива
С детьми вроде бы ничего обращались, почти всё время мы гуляли. Молодежь поднимали рано утром, выстраивали в рядочки и выбирали — как я теперь понимаю, для хозяев, которые искали рабочую силу. За месяц всех разобрали.
Потом нас повезли в лагерь в городе Бамберг. Там мы были недолго, запомнились только горы вокруг. В августе нас снова погрузили в вагоны и увезли в огромный лагерь в Бресте «для перемещенных лиц». Вот там-то мы хватанули.
В Бресте до нашего приезда находился лагерь военнопленных. Там лежали горы военного обмундирования с двухэтажный дом. Сейчас я уже понимаю, что это форма расстрелянных солдат. Там я заболела тифом. Помню, солнышко светит — и в луче видно, как вши тропкой бегут по полу. От них, видимо, и заразилась.
Брат Нины Галичихиной с сослуживцами. Фото из личного архива
Там нас заставляли убирать бараки, отношение было ужасное. Как-то украинцы организовали побег. Было два забора, между которыми — колючая проволока. Как сейчас вижу, как они все лежат убитые.
Поздней осенью 1942-го нас без объяснений привезли обратно в Кингисепп. И мы оттуда шли до нашей деревни 45 км. Даже никаких документов не было. Когда начали оформлять документы на узников концлагерей, я рассказала, что нас привезли обратно. В том офисе никто не верил: «Как это вас обратно привезли?». Хорошо, что нашла двух женщин — они подтвердили, что мы вместе были в лагере в Вайсенбурге.
В 1943 году нас эвакуировали в Литву — обратно мы вернулись в 1944-м, примерно в ноябре. В Петербург мы переехали в 1947-м. Я выучилась на токаря, семь лет отработала на заводе, на предприятиях работала. Когда вышла на пенсию, согласилась работать в обществе бывших узников концлагерей, помогала им.
Нина Галичихина с друзьями после войны. Фото из личного архива
В Германию с тех пор не ездила. Была недалеко от Бреста, хотела посетить место, где был лагерь, но не нашла попутчика.
Путин нам дал добавку к пенсии 1 тысячу рублей. А нам сейчас что нужно? На продукты нам с мужем хватает — уж сколько мы едим-то. Одежду не покупаем, донашиваем. Детей и внуков нет. Мы свое уже отжили.
Мария Ивановна Павлова
Родилась в 1931 году в поселке Лобаново Ленинградской области
— Я была младшей из четырех детей. Родители из раскулаченных: у них было хозяйство в Костромской области, а когда всё отобрали, они переехали в Ленинград, затем — в Лобаново. Там я и родилась.
Ночью 31 августа 1937 года к нам пришли из НКВД. Я тогда лежала больная: на меня случайно вылился целый самовар кипятка. Днем меня мама обмахивала, а ночью папа помогал. Люди из НКВД провели обыск и увели отца во Мгу (поселок в Ленобласти — прим. «Бумаги»).
В НКВД маме сказали, что поступили сведения, будто отец выступает против советской власти. Такого, конечно, никогда не было. Потом маме сказали: «Вы сюда больше не приходите, вы ему ничем не поможете. Берегите детей». Потом оказалось, отец на Левашовском [кладбище] захоронен, там у него маленький памятничек.
Война началась, когда мы были в поселке Медное, в 3–4 км от Лобанова. Мама просила эвакуировать ее с детьми в Костромскую область, но ей сказали, что надо работать на фабрике и никто не имеет права уехать без разрешения.
В конце августа началась бомбежка, она продлилась сутки. «Мессершмитты» летали так низко и так строчили из пулеметов, а я ползала по картофельной ботве между рядами. Как только немножечко стихло, подползла к сараю, где уже прятались люди. В затишье слышу мамин голос: «Дети! Вы живы? Вы где? Скорее, сюда!». Меня качало, но я быстро забежала в погреб — там и переждали. Дом наш сгорел.
Родители Марии Павловой Иван и Анна Пырские, 1917 год. Фото из личного архива
Утром 1 сентября пришли немцы. Нам говорят: выходите. Расстреливают? Говорят, нет, но приказано всем выйти. Немцы, кстати, очень удивились, что многие выжили после бомбежки, а одну из соседок, раненную при обстреле, перевязали.
В итоге мы оказались на фронтовой полосе: наши переправлялись на Невский пятачок и обстреливали эти позиции, а немцы — наших. Из-за боев нам сказали временно покинуть деревню, но в итоге мы вернулись в Медное и прожили там 2,5 месяца.
Нас переправили на станцию Дно: сфотографировали с номерами, выстроили в ряды — и в вагоны. Привезли, кажется, на границу. Там была как сортировочная: кого в одну сторону, кого — в другую. Мама нас схватила, и мы все вместе прибыли в лагерь.
Лагерь был, кажется, в городе Найденбург (сегодня Нидзица, Польша — прим. «Бумаги») — обнесен проволокой, вышки с пулеметами. Кормили два раза в день: на обед — черпачок баланды, возможно, кусочек хлеба. Еще мама давала по кусочку сухарика, она сухарики припасла.
Каждый день нас ставили вдоль барака и немец ходил с плеткой, пистолетом и отсчитывал: «Айнс, цвай, драй». И куда-то уводил людей. Был слух, что душат в печах.
Как-то раз нас повели в какое-то помещение. Мы разделись, сдали все вещи. Я после рассказов старших всё оглядывалась: откуда газ пойдет, где пол может провалиться. Немец подошел ко мне и говорит: «Вашен! Шнелль!». Тогда я поняла, что это санобработка.
Рядом был лагерь военнопленных, их проводили через наш. В одну ночь было очень шумно, мы слышали стрельбу. Когда вышли с утра, нам сказали, что барак [с военнопленными] сожгли: там вспыхнул тиф. Видимо, их всех там сожгли, а кто бежал — расстреливали.
Потом всех проверяли на вшивость. Наша мамочка была мудреная, у нее всегда был с собой гребешок, и она даже до войны проверяла наши головы. В лагере всех стригли машинкой наголо, и я заплакала. Немцу объяснили, что плачу, потому что не хочу быть некрасивой; я была блондиночкой с челочкой. Немец сказал: если найдем хоть одну «лёйзу», я ее застрелю. В итоге — «алле заубер» — всё чисто. Разрешил оставить челочку.
Дети сидели в бараке, порой ходили на улицу. Там была площадочка и поверху дорога. Помню, человек оттуда стал что-то бросать детям — они, голодные, бросились всей толпой. А я как стояла у барака, так и осталась, думала: сейчас если побегу, нас застрелят. Тогда этот человек показал немцу на меня, мол, вот это — для вот той девочки. Бросил ему пачку печенья, а тот дал мне в руки.
Весной нас привезли в Инстенбург (сегодня Черняховск, бывшая Восточная Пруссия — прим. «Бумаги»). Там было что-то вроде биржи труда: немцы-хозяева разбирали себе работников. На самом деле, это было рабство. Нас привезли в небольшой городок в Восточной Пруссии, на хутор. Мы спали на земляном полу в пристройке без окон. С нами была еще одна русскоязычная семья, два пленных француза, поляк и кто-то еще. Французов вскоре перевели в дом хозяйки, а нас — в их комнату на краю дома. Мы с Ванькой — моим ровесником из второй семьи — не работали, только собирали хворост на опушке леса.
Мария Павлова (крайний справа ребенок) с семьей до войны. Фото из личного архива
Мы голодали, хозяйка давала нам немного продуктов. У нас стоял мешок кормовой свеклы — мы его до конца съели. Около дома был пруд. Мы с Ваней мутили там воду, а потом шли навстречу рыбам с корзинками — так мы вылавливали карасей, потом жарили.
Хозяйка к нам относилась плохо. У нее было четверо детей, и немецкие ребята плевались и кричали: «Русиш швайн!». Физического насилия мы лично избежали, но других били.
Нам полагались какие-то продукты по карточкам. Как-то мы шли за ними, на пути была большая лужа. Немецкие мальчишки окружили нас и стали забрасывать грязью. Тогда подъехал мальчик лет 14–15 на велосипеде и отогнал их. Спрашивает: вы кто. Мы объяснили, что русские, работаем у хозяйки. Он сказал: когда продукты получите, приходите ко мне домой, у меня папа бургомистр.
Мы с Ванькой получили продукты и пришли. Подошел его папа, мы рассказали, что голодаем. Он объяснил, что в магазине мы получили ровно половину того, что полагается. Мы ответили, что хозяйка нам и этого не дает. Тогда он сказал: такого-то числа вставайте пораньше, приходите, я дам вам карточки — пойдете в другой магазин, там выбор меньше, зато не будут обманывать.
В оговоренный день мы пришли, получили карточки и вернулись радостные. А хозяйка кричит: я сейчас вызову гестапо и отправлю вас в концлагерь! Это она из-за карточек. А мы так были измучены, что схватили эти карточки и говорим: не отдадим, куда угодно пусть везут. И не отдали, стали ездить в другой магазин.
Потом хозяйка сменилась — видимо, кончилась аренда участка. Следующей хозяйке мы достались как прикрепленная к земле собственность. Она относилась к нам получше.
С фронта приходили кое-какие новости. Мы знали, что немцы проиграли под Сталинградом: был траур три или четыре дня. Про снятие блокады со временем тоже узнали.
С хутора мы уходили вместе с хозяйкой и ее семьей: немцы издали указ эвакуироваться вместе с «рабами». Часть вещей хозяйка оставила: рассчитывала вернуться.
Пешком прошли до Кенигсберга (сегодня Калининград — прим. «Бумаги»), там мы оказались в феврале 1945-го. По косе дошли до Кольберга (сегодня Колобжег, Польша — прим. «Бумаги»). Хозяйка думала, что сядет там на водный транспорт, чтобы перебраться в Западную Германию, но все корабли уже ушли. Потом добрались под Штеттин (сегодня Щецин, Польша — прим. «Бумаги»), хозяйка надеялась уплыть хотя бы оттуда. Но не доехав километров 20 до города, мы услышали грохот орудий: наши.
В дом, где мы укрылись, вошли советские солдаты. Указали на хозяйку, спросили: расстрелять? Мы сказали: знаете, этих не надо, они не дали нам с голоду умереть и относились по-человечески. Это было в марте 1945-го, наше рабство длилось около четырех лет.
Мария Павлова (третья слева в нижнем ряду) в школе в Отрадном после войны. Фото из личного архива
Прежде чем вернуться на родину, мы работали в нашем военном госпитале в Шлехау (сегодня Члухув, Польша — прим. «Бумаги»). Брат попал в армию, дошел до Берлина. К осени [1945-го] мы вернулись домой.
Я как-то слышала: если бы мы сразу сдались [немцам], сейчас бы пиво пили с колбасками. Пили бы вы пиво с колбасками! Не дай бог кому жить в рабстве.