⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒

2.24. Не кричи, не плачь…

Воспоминания Ангелины Владимировны Бушуевой

Мой отец – Владимир Георгиевич Бушуев – родился в 1906 году в городе Очер Пермской области. Мне рассказывали, что его отец держал пароходы на Каме. Сдавал их внаем, и на эти деньги жила вся семья. Помимо большого дома имелся еще один загородный дом в Усолье на берегу озера. Поскольку жили на два дома, то и хозяйство было большое.

Я очень мало знаю о родственниках отца. Только по рассказам матери и бабушки. Да и те много не говорили, только вскользь – боялись… Уже будучи взрослой, я пыталась восстановить свою родословную. Но не знала с чего начать, где и как. В старину все сведения заносили в церковные метрические книги, но в советские годы местную церковь разрушили. Так ничего и не нашла. Бабушка, когда мы с ней за самоваром сидели, кое-что в отрывках рассказывала, потом у меня это уже в голове собралось воедино.

В возрасте четырнадцати лет отец убежал из дома. Революция, гражданская война… Полный романтических иллюзий, он хотел участвовать в российском переустройстве. Устроился матросом на пароход. К тому времени дед сдал свой дом в собственность властям, и они с бабушкой стали жить в загородном доме на озере. В их прежнем двухэтажном доме впоследствии устроили детский сад, потом – детский дом. До последнего времени там располагалась администрация города Очера.

Дед мой, Максим Каменщиков, учился в духовной семинарии в Перми. Бабушка, Мария Федоровна Каменщикова (урожденная Рычина), жила рядом. Каждый из них ходил на все службы в Спасо-Преображенском соборе (в здании которого сейчас находится Пермская художественная галерея) – там и познакомились. Бегали вместе на танцы, гуляли по набережной. Поженились они в 1895 году, Марии Федоровне тогда только-только исполнилось 20 лет. Бабушка деда очень уважала. Поэтому когда он принял решение уехать на службу в Усолье, она, не задумываясь, поехала вслед за ним. Нашла там работу, съемную квартиру. Бабушка всю жизнь проработала в школе учителем начальных классов, иногда ее ставили преподавать математику в 5-6-х классах. В свое время бабушка закончила Пермскую Мариинскую гимназию – по тем временам это было очень престижное учебное заведение.

В Усолье у них родилась первая дочь Саня, которая, к сожалению, умерла в 1921 году. Умерли в младенчестве и двое родившихся после нее сыновей. А потом родилась Нина (моя тетя), затем Зина (мама) и еще два сына – Анатолий и Виктор.

Мама, как и мой отец, рано ушла из дома. Она родилась в 1906 году. Когда свершилась революция, ей было 11 лет. В таком возрасте дети должны жить хорошо и вольно. Но… Церкви повсеместно закрывали, деда не репрессировали, но отправили в другой район. Они скитались из деревни в деревню, из Усолья в Соликамск. Затем бабушка переехала в Пермь, куда уже перебрались все дети (моя мама с братьями). А деда такие же, как и он, священники переводили с места на место – видимо, берегли, уважали. Так он до Чердыни дошел и в конце 1934 года умер своей смертью.

Мама мало рассказывала о своем прошлом. Единственное, о чем вспоминала, так это о своем детстве. Говорила, как хорошо они жили. Как ее отец любил, какая дружная была семья. Отец ее, маленькую, всегда брал с собой на реку ловить рыбу. Все звали ее «Зинка-корзинка», и была она, как мальчишка: лазала по деревьям, ходила на рыбалку. Говорит, бросит отец сеть: «Зинка, иди на другой берег и держи». Она плавала очень хорошо, вмиг реку переплывала. Нырнет – и уже на другом берегу, держит сеть с той стороны.

Мама с братьями уехали в Пермь в 1923 году. Мальчишки еще маленькими были: дядя Виктор с 1911 года рождения, а дядя Толя – с 1914. Мама рассказывала, что они ходили по городу, и много было брошенных домов. В одном из них – на улице Пушкина, 77 – пустовали комнаты. Они просто пришли и заняли одну из комнат. Жили втроем. Плохо жили, тяжело. Затем, как я уже говорила, к ним в Пермь приехала бабушка, в ту же комнату.

В Перми мальчики ходили в школу, а мама посещала курсы бухгалтеров. Она сразу по приезде из деревни встала на биржу труда, где ее послали на эти курсы. По их окончанию она стала работать в Камском речном пароходстве (в здании со львами) и в «Водоканал-тресте».

С моим отцом мама познакомилась в 1928 году на пароходе, на котором совершал прогулку мамин коллектив. Он там работал механиком. Впоследствии отец окончил вечернюю школу, потом – речное училище. Затем сам преподавал в этом училище, работал в Камском речном пароходстве. Сначала его назначили чиновником в контору, а потом перевели на должность начальника теплотехнической партии на судоремонтном заводе, иными словами – на должность главного технолога по топливу. У него было шесть или семь человек в подчинении. В 1937-м, кстати, их всей этой группой и арестовали…

Мама и папа очень быстро поженились. Пока отец работал в пароходстве и учился, они снимали квартиру на улице Ленина. В 1934 году родилась моя сестра Неля, и отец получил комнату. Квартиру в Нижней Курье в двухэтажном бараке нашей семье дали уже, когда отец начал работать на Судозаводе.

Хорошо мы жили в то время. У нас, видимо, даже был фотоаппарат, потому что сохранились две наших детских фотографий с сестрой. А еще бабушка Мария Федоровна сберегла единственную мамину грамоту. Большая грамота 1934 года с портретами Ленина и Сталина: за выполнение пятилетки в течение четырех лет. И фотография сохранилась, на которой вся их женская бригада из «Водоканалтреста». Девочки все такие красивые! У кого прическа, у кого – беретик. Я все это храню, берегу.

Мама рассказывала, что в кусьинской квартире у отца был кабинет, библиотека. Нянька жила с нами, детьми. Ее взяли в семью, когда 19 апреля 1936 года родилась я. К слову, эта нянька, которую все звали не по имени, а просто «бабушка», меня и окрестила. Дело было так. Когда ее принимали на работу, она заявила, что «с нехристями водиться не буду». Отец воскликнул: «Чтоб я об этом не слышал!». А мама потихоньку бабушке шепнула: «Молчи, втихаря окрестишь. Я тебе разрешаю». И эта няня схватила нас с сестрой в охапку и окрестила.

По рассказам, отец был очень общительным, веселым и энергичным человеком, хотя в последние годы страдал от ревматизма, ходил с палочкой. Но всегда вокруг него было много народу. Каждый выходной куда-нибудь выезжал вместе с друзьями. Например, они устраивали семейные пикники на Каме. И нас, ребятишек, частенько брали с собой.

Помню, что мы всей семьей ходили в театр, в кино. Мама хорошо пела, участвовала в заводской самодеятельности. У них в здании, где сейчас синагога, был театр рабочей молодежи – ТРАМ назывался. Сами ставили спектакли, сами играли.

А в 1934 году грянул гром: отца арестовали. Дело было вот в чем. Раньше пароходы отапливались деревянными болванками. Помню, ходил пароход «Кефаль» – вроде катера, с широким дном. И на нем перевозили народ. А теплотехническая партия, в которой работал отец, придумала использовать жидкое топливо. Но их предложению не дали хода (чурками пароходы отапливали до 1951 года), а потом и вовсе использовали в качестве обвинения всему коллективу. Отца арестовали, но затем выпустили за недоказанностью обвинения. Правда, из партии его исключили в том же 1934 году.

До 1937 года теплотехническая станция работала на строительстве пароходов для канала Волга-Москва, и им надо было выпустить 6 пароходов. Последний закончили как раз перед отцовским днем рождения, 6 июля.

В этот день все собрались у нас, на первом этаже в большой комнате. Отец сидел у окна. Вдруг ребята его спросили: «Ты чего так побледнел?». А он говорит: «Когда милиция под окнами ходит, мне становится не по себе». Безусловно, это было связано с его первым арестом.

И вот у них на заводе начались повальные аресты. Мама позже рассказывала: как-то они пришли на работу на 3-й водоканал, и им сообщили, что начальник арестован. Все, конечно, притихли. Глядят – и стол заместителя начальника тоже пустует. Значит – арестован. Такая же судьба постигла директора судозавода, главного инженера, одного, другого… Неугодных как арестовывали? Спускали план – нужно арестовать столько-то врагов народа в месяц. Лучших уничтожали! Дошла очередь и до отца.

В день ареста папа как обычно ушел утром на работу. Обычный будний день, середина июля. Мама уехала в город сдавать бухгалтерский баланс. В ближайшие выходные в драматическом театре должна была состояться премьера спектакля «Как закалялась сталь», и отец попросил маму купить билеты. Обедать сотрудники теплотехнической партии всегда ходили по домам – жили рядом.

Мама около полудня вернулась домой, заглянула по пути в окно и ахнула: такой там был ералаш. Все перевернуто вверх дном. Зашла в дом, спросила няню: «Что у нас, бабушка, произошло? Владимир что-то искал?» А няня сразу же заплакала и выдавить из себя ничего кроме слез не могла. Тут подошла соседка и сказала: «Владимира арестовали». Няня подтвердила и рассказала, что был обыск. Все ребята пошли на обед, а около заводской проходной их уже ждал «черный ворон». Из машины вышли милиционеры и «пригласили пройти с ними». С другой стороны проходной тоже собрались милиционеры, которые развели их всех по домам для обыска и дальнейшего ареста.

На следующий день, когда мама пришла на работу, ей объявили, что она как жена врага народа также является врагом народа. Организовали профсоюзное собрание, на котором ее исключили из профсоюза и уволили с работы. Мало того – ее обязали в 24 часа освободить квартиру.

Мама была беременна. Вещи, какие смогла, упаковала в сундуки и поставила их в дровяник (сарай, в котором держали дрова). Закрыла сарай и попросила соседку проследить, чтобы никто не украл. Взяла нас, дочек, и увезла к бабушке на улицу Пушкина. По воспоминаниям мамы, она той ночью то и дело прислушивалась ко всем звукам. Тогда улица Пушкина не была автомобильной, по ней ходили только лошади. Как только машина проезжала (понятно, что это мог быть только «черный ворон») – сразу настораживалась, не раздастся ли стук в дверь. Проехали – слава богу, пронесло…

Через день мама вернулась на прежнюю квартиру – а из пожитков ничего не осталось. На месте дровяника – обгорелое место. Сгорело все: фотографии, посуда, одежда. Может, и растаскали все: раз мы враги, значит, можно и вещи забрать. Особо горько, что у нас не осталось ни одной фотографии отца. Возможно, были у родственников, но они, испугавшись, уничтожили их. В деле фотографий нет. И у меня нет. Даже не представляю, как он выглядел. Неле, сестре, во время ареста отца было три года, и она тоже не помнит его.

Стали жить у бабушки в ЖАКТовском доме на Пушкина. В соседней комнате жила мамина сестра тетя Нина и ее муж Михаил.

Как только перебрались на Пушкина, мама пошла искать отца. Кто-то сказал, что он, наверное, в здании железнодорожного техникума возле станции Пермь I. Мама и другие жены сотрудников теплотехнической станции побежали туда. Арестованные, действительно, были там. Все, и отец тоже, сидели поодиночке. Мама рассказывала: она идет по улице, а отец стоит у окна и ее высматривает. Она как только в окне силуэт увидала – сразу поняла, что это он.

Один раз в месяц им разрешали посещения. И каждый месяц с июля по январь она к нему приходила. На свиданиях всегда рядом сидел следователь. За руки браться не разрешалось, ни о чем, кроме семьи, разговаривать не разрешалось. Поэтому, мама даже не узнала, за что его арестовали. Спрашивала только о здоровье (у него ведь ревматизм был), приносила еду, рассказывала, как мы, дети, растем, как проходит беременность, что в городе нового, как мы у бабушки живем. Как-то мама сфотографировала нас с Нелей специально для отца. Видимо, сделала два экземпляра – один отдала папе, а другой сохранился у нас. Мы на этой фотокарточке стоим в летних платьях и в валенках. Я, помню, еще хохотала: в летних платьях и в валенках! Только потом узнала, что сгорело все, ничего не было.

Последний раз мама видела отца 14 января 1938 года. На этом свидании он ей потихонечку шепнул: «Если в следующий раз придешь, а меня здесь не будет – не кричи, не плачь. Забирай детей, уезжай в Очер к моим родителям». Мама покивала-покивала, сказала: «Ладно, рожу – уеду», – но не послушалась. И даже не готовилась к этой поездке. Во-первых, она ему не поверила, думала, что его отпустят. И так ответила папе, чтобы он не переживал. А во-вторых, в Очере ее не очень-то ждали. Все родственники думали, что отца преследовали за то, что он женат на дочери попа.

Эта встреча оказалась последней – 17 января отца расстреляли. «Тройка» вынесла приговор, его вывезли и расстреляли. Я в архивном деле видела небольшую справку: «приговорен к высшей мере наказания». И его подпись в том, что ознакомлен. То, что дело было сфабриковано, видно даже на примере этой самой подписи. На справке она была сделана чернилами, а на других листах дела – карандашная, через копирку. Получается, он даже и не знал, за что его приговорили, в глаза не видел материалов дела.

Формально отца обвинили в связи с троцкистско-зиновьевским блоком, в заговоре против Сталина. Тогда ведь все дела были одинаковы, все заполнены по единой форме: «Признавайся, что ты был врагом, что действовал против Сталина». Отца и его товарищей по работе как диверсионную группу обвинили в умышленном уничтожении кораблей на Каме. Якобы, они выпускали неправильные сводки по балансировке пароходов, поэтому они тонули. Всё – чушь несусветная!

В феврале мама пришла на следующее свидание, а ее не пускают. Сказали, что Бушуева здесь нет. Она бросилась к следователю Новоселову, который до этого всегда с ней здоровался и разговаривал. А в этот раз прошел мимо и сделал вид, что не знаком. Так и вернулась мама ни с чем. Решила, что его перевели в другую тюрьму. Тогда ведь никто не знал, что расстреливают. Об этом стало известно только в 90-е годы, когда доступ к документам был открыт.

14 февраля 1938 года мама родила моего младшего брата – Владислава. А уже в июле ее арестовали. Было лето, и бабушка уехала к кому-то в село за малиной. Ночью за нами пришла машина. Дверь открыл дядя Миша. Он наверняка понял, в чем дело, но вместо того, чтобы спасти маму, сказал, что она здесь. У нас были тяжелые, двойные дубовые двери – можно было открыть только первую дверь и ответить, что Зинаида Бушуева уехала за малиной.

В нашей семье до сих пор считают, что дядя Миша выдал маму. Хотя это, по большей части, предположения, откровенных разговоров на эту тему у нас с мамой не было никогда.

В общем, бабушки дома не было, мы с Нелей спали на полу – было очень жарко. В комнату зашли и сказали: «Собирайтесь». «Так ведь ночь на дворе…» «Ничего, одевайтесь, и детей возьмите с собой. Это ненадолго, вас скоро отпустят, и вы вернетесь домой». Мама поверила. Она была кормящей мамой – Славке было всего полгода. Надела на себя красное шерстяное платье, нас одела в летние платьица, а Славку завернула в одну пеленку. Даже кофты с собой не взяла. Мама рассказывала, что мы с Нелей обе держались за ее подол и плакали.

Нас всех посадили в машину и привезли к следователю. Тот сразу поднял трубку телефона, набрал номер и сказал: «Надо срочно устроить двух девочек. Их мамаша уезжает в длительную командировку». Нас тут же отодрали от мамы. А что ей было делать? У нее на руках был ребенок… Нас увезли: сестру в еврейский детский сад, а меня – в детский дом № 1 на улице Борчанинова (там сейчас детская инфекционная больница). После этого маму стали обыскивать, нет ли каких булавок, иголок. А она им: «Какие булавки? У меня детей отобрали, а я буду об иголках думать?» Хотели и Славку отобрать. А мама грудью встала: «Этого не отдам! Он воспаление легких недавно перенес – не отдам!» Не отдала.

Допроса никакого не было. Сразу предъявили обвинение: жена «врага народа». Заполнили анкету. Спросили: «Ваш муж арестован?» Она ответила: «Да. А меня за что?» «Вы знали, что он «враг народа», а не донесли». «Интересно, какой он «враг народа»? Я и не знала, что он «враг народа», о чем же должна была доносить?» Ее не мучили, не пытали. Мама до последнего надеялась, что ее выпустят. Все сожгли, отобрали, с работы выгнали – и хватит. Все-таки трое детей – не решатся посадить. Надеялась…

Привезли в тюрьму, посадили в общую камеру на втором этаже. Народу очень много, в основном мужчины, и ребенок постоянно плакал. Так маме разрешали ходить по коридору и укачивать Славку. В конце коридора было окно, которое выходило на кладбище. Звяканье лопат, скрип колес (покойников привозили на лошадях)… Видимо, рыли братские могилы. Мама говорила, что у нее сложилось впечатление, будто там хоронили тех, кто умер в камерах.

Мне еще один человек потом подтвердил, что там были братские могилы. Он в детстве жил неподалеку с семьей, и однажды видел, что привезли много покойников и закапали их в одну яму. Сейчас на том месте дачи построены.

Маме запомнился еще один тюремный эпизод: перед выборами в 1938 году арестовали какого-то начальника; он бился и кричал «Выпустите меня! Завтра выборы, за меня голосовать будут!»

Продержали ее в камере до конца июля. Потом всех сразу вывели из тюрьмы. Много было таких же, как мама, жен «врагов народа». Сначала вывели всех в скверик и поставили на колени. Узлы погрузили на телегу. У мамы никаких вещей не было, но ее с ребенком посадили на телегу поверх узлов. Бабушке кто-то сообщил, что Зину повели на этап, и она прибежала к тюрьме. Конвой, собаки и заключенные посередине. Бабушка пыталась через охранника передать узелок с детской одеждой. Пеленки не взяли: «Отойди, старуха». Она умоляла: «Ну, хоть кофточку передайте!» Ничего не взяли, так мама и поехала безо всего.

Маму отправляли вместе с женщинами-уголовницами. Они ее очень мучили, все время говорили: «Отдай нам ребенка. Нас тогда выпустят, а тебе это не поможет. Ты, как ЧСИР надолго сядешь, у нас же и так срок небольшой, а с ребенком и вовсе быстро выпустят». А маму предупредили в тюрьме: «Вас поведут с урками, так ты с ними не связывайся. Если будешь с ними спорить, ругаться, – неприятности будут. Ты молчи и все. Послушная будь, и они тебя не обидят». И она молчала. Сказала только, что ребенка не отдаст. И к ней стали уважительно относиться. Потом кто-то даже снял с себя кофту и дал ей: «Заверни ребенка-то».

Они на этапе где-то пешком шли, где-то ехали. В какой-то момент их привели в камеру, закрыли там, а ребенок плачет и плачет. Им ни еды, ни воды не дают. И они давай бунтовать, шуметь, кричать: «Накормите мамашу и дайте молока ребенку». Ну, принесли каши, хлеба, молока. В дороге ребенку тоже пить надо, а грудного молока не было. Сразу же после ареста сгорело. Ей и посоветовали: «Так попои ребенка-то мочой». А я, говорила мама, и не перечу: беру баночку, подношу Славке, и он пьет мочу. Пить-то хочется.

Ей дали 7 лет лагерей. Но четыре из них она отработала за зоной. Она отбывала срок в АЛЖИРе (Акмолинский лагерь жен изменников родины), на 26-й точке в пятидесяти километрах от Акмолинска.

Больше никто из наших родственников репрессирован не был. Дядю Витю не трогали, скорее всего, потому что он принимал участие в финской войне. На дяде Толе эти времена отразились больше – в 30-х годах он как сын священника не поступил в речное училище. Уехал учиться в железнодорожный техникум в Свердловск. Там он, уже наученный горьким опытом, скрыл свое происхождение.

Когда бабушка увидела маму в Перми на перегоне, поняла, что нас с Нелей куда-то определили, раз у мамы на руках был только Славка. И они стали искать нас.

Братья мамины еще молодые – 23-х и 27-ми лет. Старший Витя был очень общительным, на гитаре играл, на балалайке. И он придумал знакомиться с девчонками, которые работали в детских учреждениях. Найдет какой-нибудь садик, подкарауливает девок, знакомится и расспрашивает, есть ли сироты. Вот так и нашли Нелю в еврейском садике. Года еще не прошло. Садик этот находился напротив зоопарка, это здание недавно снесли.

Бабушка пришла за ней, сказала, что девочка потерялась и поблагодарила. Ей ее просто так, без всяких документов отдали. А меня долго искали. Неля постарше была, уже говорила, а я только кричала что-то несвязное. Помню, когда меня несли в детский дом, все вокруг было темное, а я орала, царапалась, пиналась. Меня принесли, на стол положили, а я всё ору. Потом мне рассказали, что я все время просила «баку». Мне и собаку давали, и кошку, а я продолжаю кричать. Потому что на самом деле я звала бабушку.

Именно в этом детском доме я испытала первое чувство страха. Дети собирались на прогулку. В коридоре стоял большой шифоньер с одеждой. Все ребята быстренько оделись и ушли, распевая песню: «Дан приказ тебе – на запад, едь в другую сторону». А я сижу: этот шкаф передо мной, внизу выдвижной ящик с ботинками. Натягиваю на себя белое вязаное трико, а оно никак не лезет. И я давай реветь! Настолько боялась остаться одной. Я ведь до сих пор боюсь тишины и темноты. Когда никого нет дома, зажигаю везде свет и музыку включаю.

В том детском доме много было ребятишек. Уже будучи взрослой, я решила собрать сведения о нем. Пошла в это здание, но там уже располагалась инфекционная больница. Я поинтересовалась, сохранились ли у них довоенные архивы. Мне ответили отрицательно. Правда заметили, что в интернате для умственно-отсталых детей есть директор, который интересуется историей. «Он молодой, может, чего и знает». Я поехала к нему, познакомилась. Оказалось, что он до этого работал в детском доме № 1 и обнаружил там старые журналы. Его они очень заинтересовали, и он их не выбросил, никому не передал. Он взял один журнал – такая амбарная книга со списком детей периода 1938–1948 гг. – и нашел, что Бушуева Ангелина Владимировна в 1940 году была взята бабушкой. Копию с этой записи сделал.

Еще когда я училась в педучилище, то ходила в архив детских учреждений, что за Центральным рынком. Никаких данных о 1938 годе там нет – всё уничтожено. Дети тогда терялись, их отбирали у родителей, давали другие фамилии. Это чудо, что нас нашли.

Я помню, как меня нашли. Весна, мне пятый год, и бабушка меня ведет за руку. На мне надеты красные туфли с перемычкой и пуговичкой. Пуговичка такая блестящая, что мне ее все время лизнуть хотелось. Я поднимаю подошву, смотрю на нее, а она такая гладенькая-гладенькая, красная. Стряхиваю с подошвы грязь, мне даже хочется снять туфлю и тоже ее полизать, такой яркий цвет был. А бабушка мне говорит: «Хватит тебе с туфлями возиться, вон уж твоя сестра». Что такое «сестра» я не знаю. До сих пор помню, это состояние – ничего не понимаю: что такое сестра? Потом я говорю: «Вижу девочку». Она мне говорит: «Так вот это и есть твоя сестра. Неля ее зовут». Я говорю: «Ну и что?» Не сразу поняла, что Неля – это имя. И подходит ко мне девочка: коротко стриженая, с черными волосами, синенькое пальтишко на ней. Привычка у нее была – кончик воротника жевать. И я спрашиваю: «А зачем она воротник ест?» Бабушка ее одернула: «Опять воротник жуешь?!» Вот все, что я запомнила.

Потом рассказали, как искали меня. Двоюродный брат Гера, сын тети Нины, пошел гулять в выходной день на Каму. Нас, детдомовских, тоже вывели на прогулку. Шли парами, а я самая последняя. Говорят, я маленькая была очень толстой. Хоть так поставь, хоть этак – со всех сторон одинаковая. В общем, я была таким увальнем, что Герка меня сразу узнал. Он как закричит: «Вон наша Ака идет!» Но подойти ему не разрешили. Дядя Витя взял это на заметку и познакомился с нашей воспитательницей. Ее звали тетя Гая. Он через нее все разузнал, а дальше уже бабушка стала хлопотать.

…А до войны мы хорошо жили. Нам и пальто купили, и ботинки. Помню, бабушка сшила нам наряды к Новому году. Жили очень дружно. У бабушки была сестра Саня, у нее – дочь Юля и внучки Люка и Аза. И мы все время ходили в гости друг к другу, отмечали праздники. На Новый год своими руками делали маски. В разгар праздника выбегали из маленькой комнаты и пели: «Мы едем, едем, едем в далекие края! Веселые соседи, хорошие друзья!». Каждый из нас изображал какого-нибудь зверя, перечисленного в этой песенке. Я была обезьянкой. Меня нарядили в коричневое платьице, я надела очки, взяла игрушку-обезьянку. А потом вместе с взрослыми водили хороводы.

Летом бабушка на выходные снимала дачу в Курье, вывозила детей. Верхняя Курья очень красива: песок, сосны… Собиралась вся родня – бабушка, тетя Нина с Геркой, дядя Витя, дядя Толя, тетя Саня и ее муж дядя Ганя, тетя Юля со своими девочками – и шли на речной трамвайчик. На меня обязательно надевали шляпу с бантиками, которая мне всегда мешала, и я ее выкидывала за борт. Хулиганка!

Переезжали на другую сторону Камы – и на дачку. Развешивали гамаки, ставили самовар и поили детей чаем. Там, помню, была большая веранда с большущим столом. Нам, ребятам, ягоды с сахаром в блюдечке намнут и дадут в придачу вкусного ржаного хлеба. Мы набалуемся, песен напоемся и уснем в гамаках.

Помню мороженое того времени: бумажные чашечки, блюдечко и ложка. Продавали его на остановке «Динамо» и стоило оно 5 копеек. Вот, дадут нам по пятаку, и мы сразу летим за мороженым. Потом появилось это лакомство в вафле. Помню, дали мне эту вафлю, и я вся мороженым облилась. Дядя Миша вытирает мне лицо и приговаривает: «Ну, Алька, вся ты сладкая!»

Бабушка приучала к порядку в доме. В сундуке, среди игрушек всегда порядок. Сами спать ложимся и игрушки спать укладываем. Бабушка говорила: «А что это у нас куклы не спят? А что это у вас все валяется? Убежит ведь!» Вот и кладешь все аккуратненько.

Она у нас хорошая бабушка была. Сама очень много читала и нас научила. Благодаря ей я очень хорошо и выразительно читала. Считать нас учила, все время говорила: «Учись».

Однажды мы с соседкой Алькой Петуховской играли в дровянике. Я нашла старый сломанный подсвечник. И тут Алька начала меня дразнить: мол, у тебя мама враг народа, сидит в тюрьме. Я в ответ на нее плюнула, она тоже плюнула. Плевали мы друг на друга, мне надоело и я свистнула ей подсвечником в лоб. Чуть не убила девку. Бабушка вылетела, схватила меня. Конечно, наказала.

Наказывали меня своеобразно: раздевали наголо, укладывали в кровать под одеяло и давали в руки книжку – сиди и читай. Ширмой загородят кровать, горшок поставят. Даже кормили, но пока не осознаешь свою вину – не выпустят. А бить бабушка нас никогда не била.

Она была очень религиозная, несмотря на то, что учительница. В церковь она тайно, но ходила. И меня, пятилетнюю, водила во Всесвятскую церковь. Мы там в церкви даже ночевали. Где-то в уголочке расстелили пальто, и все дети там спали, пока бабушки молились.

А потом наступила война. Нас с Нелей как врагов народа в садик уже не взяли. Раньше, до войны, я помню, бабушка возила нас туда на санках. А с 1941 года мы дома сидели. Даже гулять бабушка разрешала только изредка.

С началом войны в Перми начался голод. К нам на квартиру поселили ленинградцев – три семьи. Им давали картошку, а у нас ничего не было. Бабушка работала в школе и получала карточки. А мы безалаберные были: идем хлеб покупать, а карточки теряем. Один раз кто-то взял их у нас в очереди передать, и мы не увидели ни хлеба, ни карточек. А второй раз нас какая-то девочка обманула: «Пойдемте, там хлеб без очереди дают», – завела нас на второй этаж, взяла наши карточки и исчезла за дверью. Пришлось целый месяц без карточек жить. Бабушке пришлось распродать много вещей, чтобы выжить. У меня игрушек было много хороших, все продали.

А был один случай. Мы сидели за столом и пили чай. Чай в стаканах с подстаканниками. А сахара нет. Я как обычно, мешаю чай и говорю: «Бабушка, чай-то не сладкий!» А бабушка в ответ: «Ну-ка, покажи, как мешала? Так ты ведь не в ту сторону мешала! Сахар-то от тебя ушел». Я и поверила бабушке. Она шутница у нас была: все время выдавала какие-то шутки, прибаутки, пословицы, поговорки, стихи. Она получила такое образование в гимназии: знала много опер, арий, песен.

Первый военный год мы прожили еще ничего, а вот второй был очень голодным. Комсомольский проспект, улица Карла Маркса (ныне – Сибирская) полностью были засажены картошкой. Дети весной и летом залезали на липу, рвали листочки и ели. И еще в конце двора у нас росла трава: на ней росли лепешечки с пуговичку, мы их вычищали и ели – вкуснятина! Еще была помойная яма, куда выливали все отходы. Но очистки люди всегда клали рядом (те, у кого была картошка) – знали, что кто-нибудь возьмет. Мы их брали, промывали и варили. Один из наших соседей-ленинградцев специально для нас, детей, варил полный котелок картошки и ставил на стол. Тоже вкуснятина была.

Во время войны нас брили наголо. Бабушка усадит меня с Нелей на подоконник, стрижет и говорит: «Сидите, девки, песни пойте и стихи читайте». Мыла не было во время войны. Стирка у нас была такая: Люка или Аза от тети Сани прибегут, скажут, что у них стирка – мы берем ведра и идем к ним. Они постирают, а оставшуюся мыльную воду отдают нам. Мы ее несли домой и стирали свои вещи. Тетя Саня была замужем за хозяйственником Сеньковым, который работал завхозом при психиатрической больнице. У них с мылом проблем не было.

В 1943 г. маму из зоны освободили (но покидать спецпоселение было нельзя) и разрешили писать письма. Она написала бабушке, и та ответила ей, что нашла нас, детей. И тогда мама стала хлопотать, чтобы ей разрешили нас туда привезти. С матерью в любом случае лучше, к тому же бабушка уже старенькая была, болела часто.

Воссоединение возможно было только через детский дом, т.е. это разрешалось в том случае, если дети спецпоселенцев содержались в детдоме. Поэтому бабушка опять нас отдала в детский дом, чтобы везти в Казахстан уже как сопровождающая.

Перед тем, как сдать нас опять в детский дом, бабушка сказала, что это ненадолго, и скоро мы поедем к маме. Мы были очень голодные, и бабушка уговорила нас тем, что в детдоме будут кормить. И в школу ходить не надо – жить будем при самой школе. Я маленькая еще была, не понимала ничего, но Неля, как старшая, не отходила от меня ни на шаг.

Во втором детдоме я сразу стала принимать участие в концертах, читала со сцены басни. Там было очень холодно – это было двухэтажное здание на улице Орджоникидзе. Мы грелись у печки, подставляли к ней ноги. Однажды мне, маленькой, дали какую-то булочку. Так мы ее на всех разломили по крошечке и съели. Потом у кого-то морковка нашлась – давай и ее делить. Голодно было.

Перед самым Новым годом отправились в путь. У нас три пересадки, и на каждом вокзале стояли новогодние елки.

Приехали в Казахстан. Зима. Мы в избе на вокзале сидим – поели, чаю попили, греемся. И вдруг заходит мужик в ватной телогрейке и в ватных штанах. Нелька сразу закричала: «Мама!» А я бабушке говорю: «Какая это мама? Это же дяденька». Долго я ее не признавала, не слушалась, а потом ничего.

Мама сильно изменилась. Бабушка рассказывала, что мама была очень песенная. А когда мы в лагере её увидели, я только раза два слышала, чтобы мама пела. Она перестала петь. И бабушка спрашивала: «Что Зинка, песен не поёшь? Совсем тебе нынче худо?» Не знаю, что мама ответила.

Когда мы приехали в Казахстан, мне уже 8 лет исполнилось. В Перми меня в школу не взяли, и в первый класс я пошла уже здесь. Бабушке не разрешили жить с нами на 26-й точке. Она привезла нас, пожила до лета и вернулась обратно в Пермь.

На 26-й точке простиралась сплошная степь. Зона огорожена колючей проволокой в несколько рядов. Нам, детям, не разрешали подходить близко, но когда открывали ворота, видели вышки, охрану и низкие бараки. Жара, от которой раскалывалась земля. Бывает, бросишь в такую щель палочку и не видишь, куда она падает.

На поселении мы жили в бараке. Воспитывали нас с сестрой всем бараком – детей было мало. Кроме нас поначалу приехала только одна почти уже взрослая девочка Света. Она у нас в школе вожатой была, жила с мамой. Барак был длинный-длинный, в нем стояли двухэтажные нары. Внизу с перегородками шли две постели, и вот эти четыре места занимала наша семья. Двухместную кровать в уголке занимали как раз эта девочка с мамой. В большом проходе в конце стол стоял. Кто читал, кто шил – все собирались за этим столом.

Барак печуркой отапливался, помню, на ней картошку ломтиками жарили. Кровать отгораживали простыней. Больше из мебели ничего не было. Полочки какие-то стояли, где лежали хлеб и патока. Маме, поскольку она с детьми, начальство давало побольше хлеба и патоку в придачу.

Голодно было, есть нечего было. Днем в столовой кормили: баланда, кусочек масла, кусочек хлеба. А утром и вечером – что придется.

Помню, еще бабушка у нас была, так я ее обидела даже. Утром, с детского взгляда мне показалось, что хлеба много, а к вечеру его уже не было. Есть сели, мама говорит: «Будем ужинать без хлеба – хлеба нет». А я на бабушку накинулась: «Хлеба ведь много было?!» – «Хочешь сказать, что я съела весь хлеб?» Обидела, в общем, бабушку ни за что.

В 1943 году в лагере появился фотограф и снял детскую группу, в которой был Славка. Он ведь тоже все это время был в лагере. Мама находилась в женском бараке, работала, а всех детей, которые прибыли этапом с родителями, сразу же определили в два барака, тут же, при зоне. Один из них служил детским садиком. Тоже колючей проволокой его огородили, воспитателями работали лагерные женщины. Мама рассказывала, что когда они шли с работы, всегда старались в какую-нибудь щелочку заглянуть. «Найдем взглядом своего и все глядим – как он там, бегает ли, веселый ли?»

Славку нам отдали уже после победы. Надо сказать, на нем пребывание в лагере очень сильно отразилось. Он ведь первые восемь лет своей жизни там прожил.

Есть еще старая, истрепавшаяся, очень мелкая фотография мамы того же времени. Там они втроем с подружками. Мама на ней шибко худая, даже страшно. Мы там ходили в вязаных туфлях: из тряпочек плели косички, сшивали их – получалась толстая подошва.

Все поселенцы работали на прядильной фабрике: трепали шерсть, женщины пряли, отдавали нам, а мы вязали для фронта варежки из толстой пряжи. Смешные такие варежки – двупалые. Шел 1945 год, еще шла война с японцами. Мы летом с братом вязали, сидели и думали, что и зимой еще война будет. За варежки нам давали дополнительный обед с кусочком масла. Суп из пшена, масло плавает, кусок хлеба – это был обед-шик. Мы все вчетвером ходили обедать, потому что вязали много варежек.

Помню, когда вязали, всегда горела свечка или лампа, и я читала вслух. Сказки читала, Лермонтова, Некрасова. Все время меня просили почитать – голос хороший был.

Мама была очень хорошей хозяйкой. Когда ее привезли в лагерь и узнали, что она бухгалтер, то сразу сказали: «Пойдете работать в контору». А она отказалась: «Нет, я на умственной работе сойду с ума. У меня отобрали всех детей, отправьте меня на самую тяжелую работу». Она пошла жать камыш (лагерь полностью отапливался камышом) – мокрая, холодная, голодная. Или работала в овощехранилище, носила на себе мешки с овощами. А их только подгоняли: быстрее, быстрее…

Самую тяжелую работу выполняла, чтобы наработаться и уснуть. Она ведь с 1938 года пять лет не знала, что с нами. На работе думать-то некогда – нужно скорее выполнить норму. Две-три нормы выполняешь – тебе идет зачет. И она вместо пяти лет только четыре была в зоне, потом уже за зоной. И когда поняли, что она такая старательная, ее пригласили работать поваром в столовую военизированной охраны. И она рассказывала: «Я всегда думала про себя: это же врага народа поставили кормить военных! Да я же их всех отравлю! И даже была такая мысль. Но я не могла такого сделать и не сделала бы никогда, потому что в чем люди виноваты? Это кто-то предал отца».

Мама рассказывала, что все, кто там сидит, невиновны.

Я вот что хочу сказать: это были очень сильные люди. Они столько пережили, оставаясь при этом людьми. Многие дожили до преклонных лет – моя мама погибла в 85 лет, а так бы и больше прожила. Они были очень крепкие и сильные. Ходили голые, босые. Обуви не было – завязывали внизу ватные штаны и так ходили. С работы придут, расстелют сырую одежду на постели и спят на мокром. А как им хотелось видеть детей!

О сталинизме с нами разговора никогда не было. О политике вообще молчали и нам всегда говорили: держите язык за зубами. Даже бабушка мне говорила: «Язык твой – враг твой. Не рассуждай много».

Все поселенцы поддерживали друг друга, взаимовыручали. Например, летом очень много было клопов. Выводить их нечем, и чтобы клопы нас не ели, выходили спать на улицу далеко-далеко от бараков. А там как: днем жарко, а ночью может и мороз. И все спать выходили в меховых шапках. А мы когда приехали, у нас шапок не было. И кто-то сразу дал и Неле, и мне меховые шапки. Такие кудрявые, белые папахи. «Зачем мне шапка, мне жарко!» «Надевай! Ночью замерзнешь!» И действительно – ночью мороз, холодно. Под одеяло лезешь поближе к маме – все рядышком спали.

День 9 Мая меня поразил. Я очень хорошо заполнила этот день. Мы встали, начали собираться в школу, и вдруг под окнами закричали: победа, победа! Что тут было! Все забегали, запрыгали, и давай наряжаться, – у кого что было. Подушками кидались, радовались и обнимались. Вечером все собрались под деревцами. Откуда-то появилось пиво и вобла.

А больше праздников я там не помню.

Перед 1 сентября девочкам шили платья из темной марли. Мальчишкам такие же костюмчики. Носили эту форму пока было тепло. А зимой все ходили в халатах. Старшие дети носили зеленые халаты, а младшие – синие. У Нели был зеленый халат, у меня синий.

Игрушек у детей мало. Помню, я сшила себе там куколку. А еще у меня маленький белый мишка был – я выиграла его в лотерее, которую взрослые для детей придумали. Вот с ним играла. А мальчишки все время строгали себе что-нибудь. Мастерили кинжалы какие-то, пистолеты деревянные. Зимой у нас такая забава: проезжает грузовая машина, а мы цепляемся и катимся по дороге.

Рядом с зоной стояли бараки-мазанки, сделанные из соломы и камыша. В них жило начальство. Отдельно стоял домик для учителей. Права выезда, конечно, не было. Когда надо было, нас возили в Кокчетав на машинах.

У нас там жила учительница Татьяна Ивановна с дочкой. Очень всем нравилась эта моя первая учительница. Помню, к нам в третьем классе пришел мальчик Вася. Василек мы его звали. Он приехал с отцом-военным. А мать у них повесилась – уж не знаю, где и почему. И мы стали над ним издеваться. Бегали по сугробам, кидались снежками и кричали: «Не попал, не попал, свою мать закопал!» Татьяна Ивановна когда услышала, задала всему классу: «Как вам не стыдно?! У Василька горе, а вы издеваетесь над ним!» И так нам тогда стало стыдно!

В школе писали на фанерках, тетрадей не было. Во втором классе мне и Алешке Бабицкому, сыну бибилиотекарши, дали списанный из библиотеки журнал. У меня и у него было по большому журналу, чтобы писать между строчек. Так Татьяна Ивановна – учительница, сказала: «Давайте поделимся со всеми», – и мы этот журнал разделили на всех. Все писали карандашами, которых тоже было мало. У дочери коменданта Ляльки Беспаловой было много карандашей, так мы ее карандаши разрезали, чтобы все писали. А потом уже появилась бумага.

Поначалу вокруг зоны была только голая степь. А потом появилась бахча, стали выращивать дыни, арбузы. Народ начал выходить из зоны, стал обживать земли вокруг поселка. Помню, мы на огороды через заборы лазили с ребятами: рвали мягкие, черные тутовые ягоды.

В 1944 году я окончила первый класс.

Меня там приняли в пионеры. Я училась во втором классе, когда Нелю стали принимать в пионеры. И я сказала, что тоже хочу быть пионеркой. Ну, и меня приняли. Помню, тогда еще не читали клятву пионеров. Что-то сказали и приняли, повязали галстуки. Тогда еще их не завязывали, были специальные зажимы. В клубе прошел концерт, выступал хор. Гордость была, ведь мы читали книжки, стихи, пели песни про пионеров и октябрят.

Но потом приняли – и забыли. Никаких сборов, линеек – ничего. Галстуки были крашеные. Брали белый материал и таблетки от малярии. В Казахстане когда идет вода в арыках для орошения полей, то появляется очень много малярийных комаров. Малярию лечили хинином и акрихином – таблетками красного цвета. Раздавишь такую таблетку, разведешь в воде – и ткань окрашивается.

Галстуки не стирали – чем их было стирать? Намочишь концы галстука, намотаешь их на карандаш. Высохнут – разматываешь, и он уже глаженый. Утюгов-то не было.

С одеждой мама нас учила поступать следующим образом: намочишь кофточку или платье и мокрыми кладешь под матрас. Пока спишь всё высохнет и выгладится. А зимой, когда бараки отапливались «буржуйками», гладили галстуки на горячей печной трубе. Или вымочишь и о край стола тянешь, чтобы разгладить.

У мамы на мое вступление в пионеры никакой реакции не было.

Так случилось, что в лагере к маме даже сватались. Какое-то время мы жили в отдельной землянке. Стояла осень: днем все таяло, идешь в туфлях, а к вечеру уже буран – и надеваешь галоши. Я училась уже во втором классе. Сижу на занятиях, и вдруг пошел дождь и стало темно. Татьяна Ивановна мне и говорит: «Ты собирайся и иди домой, чтобы успеть до бурана дойти до дома». Я пошла тихонько, а землянка у нас была за военизированной охраной. Пришла – а у нас какой-то вохровец сидит. Видимо, он был каким-то начальником и добился для нас этой землянки, чтобы жить там. Звали его дядя Вася. И вот он к нам пришел, посидел с нами, сделал нам чернильницы из патронов, подарил всем троим. Рассказывал какие-то интересные байки, но не про войну. И мы с Нелей спрашиваем маму: «Что это за дядя?» Мама задала нам потом вопрос: «Вы бы не хотели, чтобы дядя Вася стал нашим папой?» Мы говорим: «Не-е-ет, зачем нам такой папа!»

И не состоялось у мамы. Она тогда говорила: «Что это я, детей на мужиков буду менять? Не буду». Уже позже, в Никулино, мама как-то вернулась домой под вечер с какого-то праздника. Думала, что мы уже легли, а мне не спалось. Она подошла к окошку и заплакала…

Плакала о том, что не смогла устроить свою судьбу: трое детей, мужа нет, жилья нет, денег нет.

Она же красивая была, моя мама. Всегда тоненькая, очень фигуристая, с красивой прической, большеглазая. Красивая. Даже печально вспоминать… Мама как-то в сердцах сказала: «Я из-за вас свою судьбу не устроила, а вы хулиганите». Она ведь действительно из-за нас не вышла замуж. Мы ей дороже.

Мы прожили на 26-й точке с 1944 до конца 1945. Встретили Новый год и в 1946 году приехали в Пермь, к бабушке. Мне было 10 лет.

Когда приехали, в Перми тоже голод был, но уже стало полегче. Уже продавали ржаную муку, и бабушка заваривала ее: самовар кипятили и делали кашу-заваруху. Вкуснятина! Я уже взрослая, училась, а все бабушке говорила: хочу такой каши. И когда она заваривала эту кашу – ой, как мы ее ели!

В Перми жили у бабушки на Пушкина в маленькой комнатке. На одиннадцати квадратных метрах – восемь человек, на четверых одна кровать. Кое-как вмещался старинный гардероб, стол и два стула. Больше свободного пространства не было. Плохо жили.

Кроме нас четверых в комнате жили бабушка и мамин брат – дядя Толя – с женой тетей Валей и новорожденной дочкой Галкой. Как мы жили? Как выжили, не знаю!

Стены в доме беленые, обоев тогда еще не знали. А чтобы одеяла о них не белились, на стенки вешали плетеные ситцевые коврики. В коридоре возле кухни у нас висел известный военный плакат, изображавший мать с младенцем на руках. С другой стороны тоже висел какой-то плакат с солдатами.

Воды не было, отапливали дровами. В общем коридоре стояла большая русская печь. Ее топили по воскресеньям и готовили по очереди сразу на всю неделю. В каждой комнате помимо этого были маленькие печурки. Очень холодная квартира. Наша комната выходила окном на север, поэтому мы всегда держали его заколоченным. Печурки топили каждый день. Помню, мама наказала нам с братом истопить печурку и сварить на ней уху. Я у бабушки поинтересовалась, как ее варить. «Пока глаза не побелеют, – говорит, – пусть она варится». Я и стала бегать в зеркало смотреться, – когда у меня побелеют глаза. Такая глупая была! А ведь уже в третьем классе училась. В итоге рыба разварилась до желеобразного состояния. Весь дом надо мной хохотал. Рыбу мы, конечно, не выбросили – есть-то ведь нечего.

В другой раз мы с братом купили дров – пять поленьев, честь по чести. Полено положим в печку, подождем, пока оно прогорит, и другое кладем. Разумеется, тепла никакого. А я еще и полено одно сэкономила. Мама пришла, увидала, как мы истопили печку, этим сэкономленным поленом мне и досталось… Образно, конечно. Я ноги поджала, а мама этим поленом по табуретке постучала.

Вязанка дров стоила три и пять рублей. Я это помню, как сейчас, потому что меня постоянно заставляли бегать за дровами. Я училась во вторую смену и с утра ходила на рынок, который стоял на месте нынешнего политехнического университета. За пять рублей – сухие и хорошие дрова. За три – тоже пять-шесть поленьев, но посырее. Какие есть деньги – такие дрова и покупаешь.

Из цен я помню, что мороженное стоило 5 копеек. Самодельные конфетки – 15 копеек. На рынке ездила женщина в инвалидной коляске и продавала эти конфетки – маленькая подушечка из сахара, без начинки, вроде лукума. Вкусная такая конфетка…

Маме очень трудно жилось, и она всегда молчала, никогда с нами не делилась. Надо было ей больше рассказывать о себе, о своей жизни, не держать в себе, а то ведь и сердце страдало, и давление, и инсульт. Так мама нас берегла.

Она вообще была очень молчаливой. Общалась только с теми женщинами, с кем сидела в лагере и которые вернулись в Пермь. Например, с Александрой Ивановной Батаковой. Она работала врачом, жила в Перми, на Малой Ямской. Мама и нас с собой таскала к ней в гости, но нам неинтересны были их разговоры. Нас интересовало только одно: напиться чаю и наесться шанег. Позднее мама время от времени посылала меня к Александре Ивановне – узнать, как живут, да с днем рождения поздравить.

Общалась с мамой и еще одна бывшая сиделица – мама Юлии Петровны. Жили они в частном домике в Мотовилихе. У них был огородик, с которого нас даже подкармливали.

Маму Юлии Петровны выпустили из лагеря раньше нашей – в 1944 году. У нее трое сыновей ушли добровольцами на фронт и погибли. Оставшиеся дети и родственники стали хлопотать о ее судьбе, и ей, как матери героев, разрешили вернуться в Пермь.

Маме вообще-то не разрешали жить в областном городе, но кто-то по знакомству устроил ее работать в «Горкоопинстрахкассу». Видимо, она была хорошим специалистом, ее ценили. Мама после приезда из Казахстана поваром больше не работала, только бухгалтером-расчетчиком. Туда же, в «Горкоопинстрахкассу», устроила Нелю, мою сестренку. Ей было 12 лет, и она числилась рассыльной. Разносила почту, бегала с поручениями. Это для того, чтобы получать карточки на продукты – мама ведь работала неофициально. Такую же карточку получала и бабушка – она все еще работала в школе. Еще две карточки – детские – давали на меня и Славку.

На все эти карточки мы получали буханку ржаного хлеба и небольшой довесочек. Это была наша, детская, обязанность. Отоваривали на два килограмма сто грамм. Хлеб сырой, как глина, тяжелый. Пока дорогой шли, привесочек мы съедали. Есть охота, а хлебом пахнет…

Принесем буханку домой и садимся делить ее: кусок этому, кусок тому, корочку другому… И всегда ждали, кому останутся последние крошки. Не хватало хлеба.

Еще по карточкам давали крупу, сахар, соль и спички. Спички, помню, экономили, всегда заглядывали в печку – нет ли там огонька?

Картошку покупали на рынке. И мука у нас в доме ржаная была, хотя по карточкам ее не давали. Видимо, бабушка выменивала ее на рынке.

Также в мои обязанности входило ходить на рынок за молоком. Привозили из колхозов и разливали литровыми железными мерками. Всегда выстраивалась большая очередь, все стояли с бидончиками. Однажды я, стоя в очереди, упала без сознания. Может, от голода, а может, просто болезненная была. Мы же все в Казахстане переболели малярией. Особенно сильно болела Неля, но у нее все обошлось. А у меня заподозрили осложнение – туберкулез легких. Поставили на учет в туберкулезный диспансер на улице Большевистской. И там в качестве дополнительного питания выдавали обеды. Я приходила с банками, кастрюльками, куда мне наливали суп, выдавали второе и бутылку рыбьего жира на месяц. Вот мы и ели. А на рыбьем жиру жарили пироги и картошку.

Когда в 1947 году отменили карточную систему, буханка хлеба стала стоить 150 рублей. Цены сразу, как тогда говорили, стали коммерческими. На рынке появился белый хлеб, пряники. Помню, каждый пряник мы делили на три части и называли его «торт» – чтоб вкуснее было.

Не могу сказать, что с отменой карточной системы нам стало жить легче. Сами посчитайте: у мамы оклад 600 рублей, а буханка стоила 150!

По праздникам, конечно, стряпали шаньги и пироги. Не застолье, но пирог на один лист у нас был. Рыбный или капустный пирог. Делали пельмени с начинкой из редьки, капусты, картошки. Очень вкусные пельмени получались. Мясные пироги стряпались только по особенным датам: на Первое мая, Седьмое ноября и Новый год. На эти праздники мама готовила торт «Наполеон» – дешево и вкусно. И обязательно готовился суп – покупался кусочек мяса и варился суп. Но бабушка каждые выходные старалась что-нибудь испечь из ржаной муки, чтобы нас, детей, подкормить.

Мама редко ночевала дома, потому что в любой момент могла прийти милиция и выселить ее. Даже справка сохранилась, в которой указано, что мы находимся у бабушки на иждивении и она просит прописать нас к ней на квартиру. Бабушка прописала только нас, детей, а маму нельзя было прописывать. Несколько раз милиция приходила. А мама ночевала на работе. Иногда брала с собой Нелю или Славу, меня не брала ни разу. Наверное, потому что я болтушка была. Утром мама забегала, кормила нас, переодевалась – и снова на работу.

Пермь за годы войны нисколько не изменилась. Те же деревянные тротуары, те же колонки. Так же покупали дрова. Комсомольский проспект загородили зелеными палисадничками. До того места, где сейчас Пермэнерго. А дальше шли сплошные лужи и грязь. За горьковским садом был частный сектор – стояли деревенские дома с палисадниками и геранями. В эту Слободку переехал дядя Витя – купил там круглый «китайский» дом. Он нас иногда подкармливал – подкидывал картошки со своего огорода.

Машин в городе было мало. Только трех- и пятитонки грузовые ходили. Кстати, до 50-х годов люди так и говорили о времени – «до войны», «после войны». А потом уже стали называть год – в 46-м, в 47-м…

После окончания войны у людей появилась надежда. Все надеялись, что раз выиграли войну, то и жизнь станет лучше. Начнется строительство, появятся деньги, зарплаты. Ждали, что люди, наконец-то, наедятся вдоволь.

Мужчины в город возвращались – защитники появились. Тут и там раздавалось детские голоса: «А у меня папа, у меня папа! Вот я папе скажу!» Люди начали заводить огороды.

Славка у нас был очень подвижным, пронырливым мальчишкой. Ему летом 1947 года поручили пасти коз. Ведь тогда даже городские люди держали коз. И получал за это козье молоко. Мы его обязательно по вечерам встречали – вдруг кто банку с молоком отберет?

В округе было много детей, и мы дружили дворами. У нас были общие игры, очень много игр, поэтому нам, детям, было весело, хорошо жить. Пусть голод, но мы этого не замечали. Мальчишки бегали на конный завод и воровали через забор жмых. Принесут целую плитку, и мы на всех разделим. Сидим на поленницах до ночи, сказки рассказываем.

А семья жила бедно. Всегда голодные и полураздетые. 1947 год был самым голодным. Мы ходили в школу по очереди. Мама через кого-то достала вату и сшила нам бурки – тряпочные сапоги с ватой. Но на бурки надо было надевать галоши, а галоши были только одна пара. Галоши нигде не продавали да и купить не на что. И мы ходили в школу по очереди: сегодня Славка идет, завтра Неля, а послезавтра – я. Что за учеба? Конечно, в пятом классе мы остались на второй год.

В школе нас старались подкармливать. На большой перемене бесплатно давали кусок ржаного хлеба с сахарным песком. Иногда вместо сахара давали по конфетке вроде помадки. Или кусочек рафинада. Учились мы во второй женской школе, что на углу Комсомольского проспекта и улицы Сибирской. Там сейчас Дом пионеров. Однажды учительница попросила навестить нас одну одноклассницу. Мы пришли, несколько человек в гости. И нас вот что поразило: нас напоили чаем из хороших чайных чашек с блюдечками (очень красивый сервиз) и угощали бутербродами со сливочным маслом. Намажут хлеб маслом, макнут в сахарный песок, он прилипнет – и получалось почти пирожное. Вкусно!

В нашем классе были девочки из небедных семей. Некоторые ходили в пальто с меховыми воротниками. И формы у них были шерстяные, а не хлопчатобумажные, как у нас. И фартучки шелковые. Помню, одна девочка выделялась своей ухоженностью и аккуратностью. Так она однажды сказала: «У нас бабушка даже маленькие дырочки штопает…» Маленькие дырочки! Значит, у них нитки и иголки были. А у нас ничего не было.

Сразу же по приезде из Казахстана мама сделала запрос по поводу отца. Пришла похоронная, что отец погиб в 1943 году на фронте. Мама долго хранила этот листочек, пока ей кто-то не сказал, что это ошибка. Тогда в 1947 году она снова подала в розыск. Пришла похоронка, что скончался опять же в 1943 году в госпитале такого-то города такой-то области от полученных ран. Последнюю похоронку мы получили уже в 1957 году, когда маму реабилитировали. Там было сказано, что отец «умер в такой-то больнице от воспаления легких в 1945 или 1946 году».

Мама до конца жизни верила, что отец живой. Ведь все три похоронки были с разными датами и разного содержания. Помню, мама бросила как-то фразу: «Вот, бросил нас, поди жив где-то, ходит и не может нас найти». А если погиб – то надо жалеть. Объяснений не было. До тех пор, пока я не стала работать в «Мемориале». В 1992 году мы получили подлинные документы, я все узнала – расстрелян в 1937 году.

В 1948 году маме пришлось уехать в деревню Никулино Добрянского района. Взяла с собой Славку – младшего, оформилась, устроилась бухгалтером в ВОРС, сняла квартиру и осенью послала брата за мной и Нелей. Мы с ней тогда учились в 5 классе. И нас с ней записали не в «а» класс, а в «б». Класс «б» – это был класс, собранный из детей репрессированных. В Никулинском районе жили татары, молдаване депортированные, спецпереселенцы. Самым страшным ругательством там считалось слово «нацмен». Их дети жили неделю в общежитии при школе, а на выходные уходили по домам в свои поселки.

Особой разницы между этими классами не было. Только в «б» дети были неухоженные, ходили в лаптях. Мы же с сестрой приехали в формах: синие платья, белые воротнички и красные галстуки. В Перми ведь учились во второй женской школе (тогда еще раздельное обучение было). Меня сразу сделали вожатой начальных классов, и мы стали принимать детей в пионеры. Ходили отрядами по деревне: с песнями, флагами, плакатами, барабанами и горном. Все время что-то делали, куда-то ходили В то время я так любила Ленина! Даже литературу о нем собирала. Все издания, повествующие о семье Ульяновых с детских лет.

Считала, что Ленин – всему голова. А Сталин – это его помощник, соратник. Мне Сталин представлялся очень красивым, всегда с трубкой. Я довольно долго распевала песенку про него, слов которой сейчас уже не помню. Что-то про дымок из трубки.

Никулино – далекая, глухая деревня, 200 километров до большого города. Люди жили грязно, культуры никакой. Помню, повсюду распевали нецензурные частушки про Сталина, про жизнь (сейчас жалею, что не запомнила ни одной). Милиции рядом не было, не боялись. Особенно распевали на праздниках, когда пьяные напьются. А ребятишки всё это слышат и спрашивают, почему так взрослые поют. Приходилось разъяснять. Я сводила к тому, что живется тяжело, вот и ругаются. Нужно людям помогать. В общем, пропагандировала тимуровское движение.

Я была такая организованная, что все в школе мне прочили будущее учителя. И я как-то привыкла к этому. Бабушка была учителем, ну и я за ней.

В Никулино отмечали все церковные праздники: Пасху, Рождество, Троицу. Мы, дети, в Святки бегали по домам – «славили». Пели такую песенку: «Славите, славите – вы меня не знаете! Я Савоськин паренчок, дайте мне-ка пятачок!» «Наставим» денег и идем покупать на них семечки и конфеты.

Взрослые тогда говорили: живем на трудодни и «палочки». То есть по количеству отработанных дней бригадиры ставили в ведомости «палочки» и по ним считали зарплату. Куда девались эти «палочки», почему не давали денег? У меня была подружка, ее семье надо было сдавать государству молоко. А коровы у них нет. Так они ходили и покупали молоко, а затем его сдавали. А еще ежемесячно нужно было сдавать 25 яиц. Семьи держали максимум по три курицы. Пшена нет, чтобы их кормить. Несправедливо! Конечно, я не рассуждала тогда об этом, выводов никаких не делала.

И всегда я ощущала противоречие между идеологией и реальной жизнью. Вот мы Сталина и Ленина любим, а счастья не видим. Да и какое счастье, если голый и голодный. У нас иногда хлеба не на что купить. Мама нас посылает: «Сходите, займите у кого-нибудь хоть три рубля. Вам, детям, дадут». А молоко покупали только тогда, когда мама что-нибудь шила на заказ.

Я не чувствовала, что мы живем в счастливой стране. Хотя, нам, детям это каждый день говорили. Мы думали, что так и надо, правильно говорят. Да, мы живем плохо, потому что мама одна – работает бухгалтером, зарплата маленькая. Отца – нет. Был бы он – по-другому жили бы.

Конечно, в Никулино никто не знал, что мы из семьи «врагов народа». Когда спрашивали про отца в школе, я всегда отвечала, что папа погиб на войне. В классе верили. Может, учителя знали истинную причину, но нас никто этим не допекал. Бедные мы – и всё. Всем детям, кто плохо жил, давали бирки, например, на приобретение обуви. Помню, мама купила на эту самую бирку наволочку и сшила мне платье. Есть даже фотография, где все ребята сидят на дровах и я – в платье, перешитом из наволочки.

Но мы старались не унывать. Я очень любила слушать радио и подражать различным голосам. А радиоприемников было мало – всего один или два в деревне. Мы снимали комнатку у тети Нюры, так у нее было радио. Утром я слушала «Пионерскую зорьку». В ней звучали разные шуточные истории и стихи. Вот их-то я и передразнивала по вечерам. Соберутся деревенские, и я перед ними выступаю. Многие к нам ходили: мы же из города приехали, всем любопытно. Заглянут: «Чего Алена опять там треплет? Ну-ка, расскажи вот это! А еще вот это!» Ну, и начинаю рассказывать. И все смеются.

В Никулино я впервые увидела патефон. Отмечали какой-то народный праздник, посвященный реке Косьве. У одного из жителей был маленький импортный патефончик, и он с ним пришел на берег. Все плясали, танцевали, крутили патефон. У нас патефон под названием «Красный партизан» появился уже в середине 50-х годов, когда мы жили в Перми. И мы тоже без конца его накручивали, проигрывали пластинки…

С лагеря у нас в семье сохранилась традиция вечерних читок. Собирались все вчетвером, и каждый чем-то занимался. Неля любила вышивать, мама штопала, чинила одежду. Славка пока был маленький – вязал варежки, носки, а подрос – просто так сидел. А я, как обычно читаю. Устану – так мама меня сменяла. Она тоже очень выразительно читала. Мы вообще все читали очень много и любили это дело. Ставили на стол керосиновую лампу, но поскольку керосина не было, заправляли ее соляркой. Она горит, а мы читаем сказки, Толстого, Чехова, Горького. И бабушка нам всегда говорила: чтобы быть грамотными – читайте классику.

Школу я окончила в 15 лет. И сразу задумалась, куда идти учиться. Я ведь все равно была не очень образованная и очень зажатая. Мне кажется, корни этой зажатости в том, что мама сидела в концлагере. И, конечно, материально всю жизнь было плохо. Я всю жизнь была голодная – до сих пор наесться не могу.

Понятное дело, решила поступать в педагогическое училище в Перми. Поначалу собиралась в авиационный техникум. Но там анкета «страшная» – обязательно опиши всю родословную, ответь: где родители, с какого года, где работали, какое происхождение, чем сейчас занимаются? А как я напишу? Что мама – дочь священника, а отец из зажиточной семьи и арестован в 1937 году? Был и страх, и одновременно обида.

Пошла в педучилище. Там не нужно было заполнять анкету. Сдала шесть экзаменов (они шли друг за другом, каждый день), среди которых был отдельный предмет по Конституции. И меня приняли.

Что запомнилось? Мы постоянно ходили на первомайские и ноябрьские демонстрации. Не придешь, тебе ставят «минус» за поведение. Выговор объявят, стипендии могут лишить. Не идешь, – значит, ты против, следовательно, враг. Поэтому на демонстрации, как и на выборы, все ходили в обязательном порядке. Делали флаги, искусственные гвоздики и макеты из папье-маше, изображавшие урожай и богатую жизнь. Только декорации – а в жизни мы такого не видели.

Поселилась у бабушки. Посреди комнаты раздвинута ширма, за ней кровать с топчаном. Там Герка спал. По эту сторону ширмы бабушкина кровать и сундук – мое спальное место. Неля спала на полу.

Утром, помню, вставать неохота – мне на занятия, Неле с Геркой на работу. А бабушка начинает будить: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов…» Как запоет! Мы все смеемся и просыпаемся. Или еще что-нибудь, вроде этого: «О, дайте, дайте мне свободу!» Голос у нее хороший был. Весело жили, хоть и голодно.

Мы бабушку очень любили. Хотя она была суровая, но в том смысле, что нельзя было ничего делать плохо. Она только строго взглянет – и сразу тишина. И в то же время всех привечала. Друзья, подруги придут, полная комната народу, а она всех кормит. А чем кормить? Лапшу приготовит, две картофелины туда бросит и говорит: «Ищите-ищите, там где-то мясо должно быть. Ну, кто нашел?»

У мамы был очень маленький оклад, и она не могла присылать мне деньги. Герка к тому времени окончил ремесленное училище и работал на Свердловском заводе. Неля устроилась подсобной рабочей на конфетную фабрику. Зарплата маленькая, но на наряды ей хватало. Она у нас модница, ей всегда хотелось хорошо одеваться. И старались ей покупать хоть что-то новое: платье, туфли. А я носила за ней. На первом курсе носила телогрейку, которую мама сама шила. Первые туфли мне купили на третьем курсе в 1954 году. Хорошие такие туфли – чешские, красивые. И первое пальто приобрели в том же году. Такое черное, грубое суконное пальто. Причем мужское. Мама перешила мне из него демисезонное, в котором я ходила и зимой, и осенью.

В училище нам говорили, что страна процветает, что у людей все в достатке, а конкретно-то такого не было. Привилегированные люди жили в семиэтажных «домах чекистов», а простые в бараках, где туалет и помойка на улице.

Умер Сталин. Этот день я помню хорошо. В училище состоялась общая линейка. Выступали учителя. Все вокруг плакали, а я почему-то нет. Когда пришла домой, застала в слезах бабушку. Мы с ней сидели за самоваром, и она мне тогда сказала: «Лучше бы я умерла, а он бы жил. Он ведь моложе меня на 4 года – я с 1875, а он с 1979». Теперь-то, конечно, я бы ей сказала: «Бабушка, о чем ты говоришь?! Что бы он еще натворил, если бы остался жив?..»

Бабушка Сталина боготворила. Она верила, что именно он в 1943 году способствовал восстановлению переписки между ней и мамой, когда та еще была в лагере. Бабушка писала Сталину письма, доказывала, что дочь невиновна. И когда получила от мамы первое письмо, подумала, что Сталин откликнулся, помог.

А в деревне, в которой мама жила, отреагировали просто. Кто-то бросил: «Умер палач – теперь легче жить будет». Вот и вся реакция.

Но, в основном, все переживали. Всех пугало, что будет с Советским Союзом без него, что будет с людьми. Привыкли, что нами руководит один человек, который обо всем знает, обо всех заботится. А тут вдруг его не стало.

Я сохранила некоторые газеты, которые вышли на следующий день после его смерти. Такое событие, траурный день – отложила. И вообще много старых газет храню. Есть экземпляр со статьей Берии, старые номера местной «Звезды», газеты 1961 года о полете Гагарина. Я ведь тогда и не подозревала, что в будущем буду работать в обществе «Мемориал». Просто интересно было.

Но вот что реально изменилось после смерти Сталина, так это то, что мама смогла вернуться к нам. Конечно, притеснения продолжались. Квартиру маме не давали, и нам приходилось жилье снимать. Огородика тоже никто не выделил. За всё это приходилось платить. Жилось туго.

 

В те годы мы всё еще боялись, что маму снова арестуют в связи с ее приездом в Пермь. У нее же, как, впрочем, у всех, кто прошел ГУЛАГ, в паспорте стояла особая отметка.

У нас с мамой были очень сдержанные отношения. Я всегда считала маму очень скрытной и даже спорила, ругалась с ней по этому поводу. Никогда она не приголубит, не приласкает, не прижмет к себе. Она так к нам после лагеря и не привыкла. И наказывать не наказывала, но и родительской ласки не выказывала. Вот когда болели, тогда видели маму около себя. Ну, и когда спать ложились, она одеялом прикрывала. Подоткнет его – и всё. А чтобы поцеловать – такого нет.

Какая-то сухая, даже суровая была. Я ее деспотом по молодости называла и всё воспитывала: «Мама, почему мы никогда не поговорим, ни о чем ты не расспрашиваешь?» А она в ответ: «Что надо, ты мне сама расскажешь».

Когда я стала комсомолкой, она никак не отреагировала. И вот как-то по дороге домой я ей это высказала: ну почему ты мне никогда не устраиваешь праздников? Даже на Первое сентября. Мы тогда часто ходили пешком, поскольку денег на транспорт не было. Она мне очень спокойно отвечает: «Ну-ну… Еще что-нибудь скажи». А на меня прямо псих нашел – иду и ругаюсь. Она послушала-послушала и говорит: «Ну все, хватит. Давай стихи читать». «Ну, давай» – «Однажды в студёную, зимнюю пору…» В итоге развеселила меня. И всё прошло.

Ходить до дома далеко, и мы часто по пути читали хором. То Некрасова, то Лермонтова – чтобы не скучно было. Мама часто повторяла: «Не болтай языком». Ничего не объясняла, просто говорила, что береженого бог бережет. «Кому какое дело, как ты живешь? Хорошо живешь – и всё». Я ведь всегда болтушкой была, и мама частенько отправляла меня погулять, когда взрослые собирались у нас дома. Осторожничала.

Мама, по-моему, была навсегда убита своим арестом и гибелью отца. Она никогда не была по-настоящему «советской». Вспоминала о той, старой жизни. О том, как они жили до революции.

В церковь она не ходила, икон дома не было. Изредка только говорила: «Хоть бы свечку зажгли…» Или, когда ссорились: «Лоб-то перекрести…» Да на пороге провожала напутствием: «Бог с тобой». Мне кажется, мама была истинно верующим человеком, но верила втайне. Незадолго до ее гибели я как-то зашла к ней – посмотреть, спит ли. Гляжу – а она молится. Крестится и молитву читает.

Все-таки ее отец был священником. Мама его очень любила и рассказывала много интересных историй: как он с играл с детьми, как воспитывал, как приучал к культуре и учебе.

Училище я закончила в 1955 году. Отправили работать в Соликамский детский дом. Мне там нравилось. Сразу выделили отдельную комнату в общежитии барачного типа. Я поставила две кроватки (ко мне потом попросилась жить еще одна учительница) и сплела себе два ситцевых коврика на стенку. Потом, когда уезжала из Соликамска, сшила себе из этих ковриков платье. Красивое платьишко получилось.

Работала я старшей вожатой с окладом в 600 рублей. Денег этих, конечно, мало на что хватало. Правда, нам от училища после окончания выдали «подъемные» – стипендию за всё лето и еще один месяц. Получилась небольшая кучка денег, которую тут же потратили на одежду. Купили мне босоножки и чесучовый материал, из которого сшили макинтош (по-старому – пыльник). На остаток и первую зарплату я купила себе пальто. Впервые в жизни купила пальто. А мне уже было 20 лет.

В детдоме мы устроили небольшую площадку возле пруда. Многие ребята играли на баянах, аккордеонах. И вот на этой площадке танцевали. Потом создали духовой оркестр. Хорошо: и ребята учатся на инструментах играть, и молодежь занята, и старикам отрада.

Я часто посещала комсомольские собрания. Там часто говорили, что комсомольцы должны быть в первых рядах. Молодежь, например, добилась, чтобы у нас построили клуб. Мы сами помогали его строить. А когда построили, организовали самодеятельность, различные кружки – хоровой, танцевальный. Нам удалось увлечь молодежь. На всех выборах, праздниках устраивали концерты.

В комсомоле я была лет до тридцати. К тому времени я уже избавилась от многих иллюзий в отношении КПСС, которые питала в юности. Член партии, как мне казалось, должен быть честным во всех отношениях человеком. И справедливым. Везде должна быть справедливость! А на партийных собраниях справедливости не было: запросто оклеветать человека, испортить ему жизнь.

А теперь у меня вообще плохое отношение к партии. Теперь все открылось, стали известны репрессии, истории наших отцов и матерей. Раньше об этом вообще не говорили. На заводе, где работала в последнее время, я рассказала о репрессиях против моих родителей только когда вышла на пенсию. Какие-то изменения начались после ХХ съезда партии в 1956 году. Но мама по-прежнему продолжала говорить: «Меньше трепли языком».

Вскоре мама получила справку о реабилитации на себя и на отца. Вышел указ о том, что все реабилитированные могут получить компенсацию – двухмесячную зарплату того года, когда были арестованы. Видимо, деньги начислялись с учетом инфляции, потому что мы получили приличную сумму. И сразу всем купили верхнюю одежду: мне, Неле и маме – пальто, а Славке костюм. И купили большой круглый стол и шесть стульев. Красота!

Мама записалась на прием к секретарю горкома партии и рассказала ему обо всем, что с ней и с отцом произошло. Через некоторое время ей позвонили на работу: «Придите за ордером». И мама получила комнату с подселением, в коммуналке, на улице Советской. После 20 лет мытарств…

Мама тут же написала мне в Соликамск, и я переехала в Пермь. Хорошая комната была, с печкой. Поначалу была только одна железная кровать, на которой спали мы с Нелей, а потом купили диван «оттоманку». У стенки стояла этажерка. Больше ничего не было.

А в 1958 году Неля собралась замуж. Она дружилась с мальчиком, который заканчивал Бахаревское авиационное училище. Они замечательно относились друг к другу, всегда такие веселые, жизнерадостные. И вдруг он взял в жены другую – Нелину подружку. Только через многие годы я поняла, что этому мальчику просто-напросто не разрешили брак с «неблагонадежной» Нелей. Не захотел портить себе карьеру…

История, кстати, имела продолжение. Неля уехала работать в Севастополь и вскоре вышла замуж за другого. Причем тоже военного – подводника. Я потом долго ее пытала, как ей это удалось. Неля сказала, что они были мало знакомы, и она не успела рассказать о прошлом своей семьи. А после свадьбы начала было, что она из репрессированных, а он ей в ответ: «Да я все знал. Я же военный, затребовали документы. Но не стали строго смотреть: ты ведь была репрессирована не в этих местах. Родственников у тебя в Севастополе нет. Разрешили».

В 1979 году мама получила новый паспорт. Она первым делом посмотрела, нет ли в нем специального шифра. Увидела, что он чистый и даже выдохнула: «Наконец-то я избавилась…»

До 90-х годов тема репрессий была полностью закрытой. Почему мама была в лагере, почему отца у нас нет? Все-таки я ничего не понимала, не могла найти объяснения. Пока не пришла в «Мемориал». Когда впервые попала на собрание репрессированных, я была поражена, какое количество людей пострадало. Там были и священники, и просто верующие, образованные и неграмотные, рабочие и крестьяне. На столах, на стеночках приколоты фотографии, документы погибших. И друг другу рассказывали свои истории, показывали документы.

Тут у меня глаза расширились, аж страшно стало. Почему же столько людей страдали, и все молчали?! Не сразу поняла: молчали из страха за свою жизнь, за детей, за родных.

А мама так и боялась всю жизнь. Когда я в «Мемориал» пошла работать, она меня всё спрашивала: «Вы о том прошлом рассказываете? Смотри, поосторожней…» Когда я ей рассказывала про наши демонстрации, она не верила: «Надо же…»

Что скрывать, и сегодня иногда тревожусь. Смотрю на современную действительность, и страшно становится. Боюсь повторения…

Записал Роберт Латыпов

27 мая, 2 октября 2004 года и 28 апреля 2006 года, г. Пермь

 


Поделиться:


⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒