Автор: Сергей Гандлевский
19.10.2018
На фото: Александр Галич выступает в новосибирском Академгородке, 1968. Фото Владимира Давыдова
Сегодня исполняется сто лет со дня рождения поэта, драматурга, исполнителя авторских песен Александра Галича. Поэт Сергей Гандлевский поделился с The Insider своими размышлениями о том, как меняется восприятие Галича с течением времени, и каково его место в русской поэзии.
Году в 1984-м друзья-эмигранты купили в складчину и прислали мне с оказией кассетный магнитофон Sanyo. Я смотрел на него с трепетом, с каким, быть может, Акакий Акакиевич взирал на свою обнову, и, дождавшись первой же «свободной» десятки (за точность суммы, необходимой для проезда из одной столицы в другую, уже не поручусь), отправился в Ленинград к моему приятелю — поэту Алексею Шельваху, чьи строки я с признательностью помню и по сей день:
Вот легли в затылок на подушку,
как солдаты Древнего Египта.
Спи, дружок, и не буди подружку
до утра, до радио, до гимна.
Но в тот раз я не ехал беспробудно пить с ленинградскими друзьями и знакомыми, читая друг другу наперебой наши древнеегипетские вирши, — иначе я бы не взял с собой японский агрегат. У моего путешествия была сверхзадача: Алексей Шельвах — не только талантливый поэт, но и обладатель большой коллекции магнитофонных записей авторских песен. Они-то меня и интересовали, в особенности — Александр Галич.
Мне в ту пору недавно стукнуло тридцать, и расклад моих вкусов применительно к упомянутому жанру был таков (сейчас он, разумеется, утратил прежнюю категоричность). Окуджаву я считал советским сентименталистом с упором на эпитет «советский» и даже выдумал складную, как мне тогда казалось, теорию, что смена формаций официального искусства в СССР пародийным образом воспроизводила историю искусства мирового, но, стреноженная идеологией, безнадежно запаздывала, повторяя давно пройденное. Сталинский классицизм («первым делом самолеты, ну а девушки – потом») сменялся сентиментализмом оттепели с последующим романтизмом («Я уехала в знойные степи, ты ушел на разведку в тайгу»), и, наконец, «дорастал» до рахитичного реализма, в лучшем случае с кукишем в кармане. Теория как теория. Подобные умозрения могут быть более или менее убедительны и стройны, если бы не одно обстоятельство: стройность — не в природе вещей. «Если факты противоречат моей теории, тем хуже для фактов», — сказал, как отрезал, Гегель.
Дело прошлое. И сейчас я под настроение могу с утра до ночи напевать:
Глаза, словно неба осеннего свод,
и нет в этом небе огня,
и давит меня это небо, и гнет —
вот так она любит меня…
Владимира Высоцкого в нашей компании ценили за огромный стихийный дар, непостижимое умение пробуксовывать на согласных звуках и неподдельный кураж, позволяющий пропускать мимо ушей невнятные по смыслу строки, вроде «на братских могилах не ставят крестов, но разве от этого легче?!»
Но первенство в нашем дружеском кругу, для нас-то с Александром Сопровским бесспорное, принадлежало Галичу. Скромность побоку: львиная доля ценных сведений и вообще учености почерпнута мной у Сопровского, но знакомством с Галичем мой талантливый товарищ обязан мне.
И лет пять прошли под семиструнку Александра Галича. Мы с женой, как это нередко случается в начале семейной жизни, еле сводили концы с концами и подрабатывали, надписывая адреса на конвертах свадебного фотоателье со снимками церемонии бракосочетания. Делали мы эту механическую работу на даче из ночи в ночь с включенным магнитофоном. И знали Галича назубок, как многократно виденный фильм или спектакль — с артистичными байками, с покашливанием Александра Аркадьевича, заядлого курильщика, с предвкушением взрывов застольного смеха в наиболее уморительных и рискованных местах, поскольку концерты обычно происходили в домашних условиях.
Ночь, писанина, от которой затекает рука, барственный баритон, хмель крамолы, глухой стук падающих за окном яблок...
Кстати, сильная театральная составляющая песнопений Галича (он был смолоду и актером) отмечалась не раз. «Поэт открыл, в сущности, новый жанр, которому и названия еще не придумано: песню-спектакль, а то и песню-сценарий. Этот жанр особо впору приходится по-домашнему бытующей культуре», — писал критик Лев Венцов, а Андрей Синявский назвал свою статью о барде попросту — «Театр Галича».
У нас с Сопровским возникла гипотеза, что Александр Галич был в поэзии одним из «кроманьонцев» задом наперед — связующим звеном между Россией утраченной и советской, неандертальской.
В конце 80-х – начале 90-х площади больших городов СССР как-то внезапно заполнились толпами людей с осмысленными лицами! И хотя Александр Галич к тому времени уже почти полтора десятилетия покоился на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, в этом новом хорошем выражении здешних лиц была и его заслуга.
Какие-то произведения Галича, уверен, останутся в литературе, «доколь в подлунном мире» и т. д. Скажем, гениальная готическая баллада «Королева материка»: ветвистое эпическое повествование о царстве нежити за Полярным кругом с фантасмагорическим карнавальным шествием в финале — этакий инфернальный Феллини!
Когда-нибудь все, кто придет назад,
И кто не придет назад,
Мы в честь ее устроим парад,
И это будет парад!
По всей Вселенной (валяй, круши!)
Свой доблестный славя труд,
Ее Величества Белой Вши
Подданные пройдут.
Ее Величества Белой Вши
Данники всех времен.
А это сумеет каждый дурак —
По заду втянуть ремнем,
А это сумеет любой дурак —
Палить в безоружных всласть!
Но мы-то знаем, какая власть
Была и взаправду власть!
И пускай нам другие дают срока,
Ты нам вечный покой даешь,
Ты, Повелительница зэка,
Ваше Величество Белая Вошь!
Наше Величество Белая Вошь!
Королева Материка!
Или «Ошибка»! Реквием по пехоте, загубленной «без толку, зазря» в контрнаступлении, наспех приуроченном ко дню рождения Сталина.
Непостижимо, как мог баловень и советский барин, по свидетельству очевидцев, уверенно шедший в комиссионках к самому дорогому антиквариату, так проникнуться катастрофой, постигшей миллионы соотечественников, и подняться до простоты и естественности едва ли не фольклорной, как вдох и выдох?!
А как сумел бабушкин внучек и барчук Лермонтов сочинить «Казачью колыбельную» или выдумать, будто живого, служаку Максим Максимыча, штабс-капитана без страха и упрека?!
А как из-под пера графа Льва Толстого вышло трагическое жизнеописание аварского воина и вождя?!
Для этого бросающегося в глаза несоответствия сословной принадлежности, воспитания, образа жизни автора и его же творческой практики есть одно-единственное объяснение — талант.
В 90-е годы многие песни Галича стали забываться, причем, увы, справедливо: времена настали по-новому сложные, и вопрос «Смеешь выйти на площадь?» звучал неуместно и чуть ли не выспренне — на площади осмелились выйти сотни тысяч сограждан, а в масштабах страны — миллионы. Поклонники Галича, не исключено, ощущали некоторую неловкость за свою недавнюю эстетическую непритязательность — меня, во всяком случае, это похмельное чувство иногда посещало.
Но в нынешнем столетии, на нашу беду, час Александра Галича снова пробил, и вопрос «Можешь выйти на площадь? Смеешь выйти на площадь?» перестал восприниматься как фигура речи. Один талантливый литературовед поместил недавно в фейсбуке свою фотографию в одиночном пикете у входа в администрацию президента Российской Федерации с показательной подписью: «Что-то важное для себя самого я сегодня точно сделал».
Патетика — самое слабое место Галича (возможно, избыточный пафос в принципе ускоренно старит искусство). Но когда о Галиче-лирике говорят, отводя глаза, чтобы не ранить чувств ценителя — моих, к примеру, — настает мой черед смотреть в пол. Потому что по мне Александр Галич – очень стоящий поэт, а не стенобитное орудие в борьбе за правое дело. Ну, во-первых, есть собственно лирические песни, вроде «Номеров»:
Вьюга листья на крыльцо намела,
Глупый ворон прилетел под окно
И выкаркивает мне номера
Телефонов, что умолкли давно.
Словно встретились во мгле полюса,
Прозвенели над огнем топоры —
Оживают в тишине голоса
Телефонов довоенной поры.
И, внезапно обретая черты,
Шепелявит в телефон шепоток:
— Пять-тринадцать-сорок три, это ты?
Ровно в восемь приходи на каток!
Пляшут галочьи следы на снегу,
Ветер ставнею стучит на бегу.
Ровно в восемь я прийти не могу…
Да и в девять я прийти не могу!
Ты напрасно в телефон не дыши,
На заброшенном катке ни души,
И давно уже свои «бегаши»
Я старьевщику отдал за гроши.
И совсем я говорю не с тобой,
А с надменной телефонной судьбой.
Я приказываю:
— Дайте отбой!
Умоляю:
— Поскорее, отбой!
Но печально из ночной темноты,
Как надежда,
И упрек,
И итог:
— Пять-тринадцать-сорок три, это ты?
Ровно в восемь приходи на каток!
Но и это не все. Галичу отказывают в лиризме люди, понимающие под лиризмом какое-то особое «лирическое» содержание (любовь, природу и т. п., лишь бы не злобу дня и политику.) Хотя подлинный лиризм — свойство интонации, а не тематики. И «антисоветские» песни Александра Галича исполнены лиризма высокой пробы, взять хоть «Облака»:
Облака плывут, облака,
Не спеша плывут, как в кино.
А я цыпленка ем табака,
Я коньячку принял полкило.
Облака плывут в Абакан,
Не спеша плывут облака.
Им тепло, небось, облакам,
А я продрог насквозь, на века!
Я подковой вмерз в санный след,
В лед, что я кайлом ковырял!
Ведь недаром я двадцать лет
Протрубил по тем лагерям.
До сих пор в глазах снега наст!
До сих пор в ушах шмона гам!..
Эй, подайте ж мне ананас
И коньячку еще двести грамм!
Облака плывут, облака,
В милый край плывут, в Колыму,
И не нужен им адвокат,
Им амнистия ни к чему.
Я и сам живу — первый сорт!
Двадцать лет, как день, разменял!
Я в пивной сижу, словно лорд,
И даже зубы есть у меня!
Облака плывут на восход,
Им ни пенсии, ни хлопот...
А мне четвертого — перевод,
И двадцать третьего — перевод.
И по этим дням, как и я,
Полстраны сидит в кабаках!
И нашей памятью в те края
Облака плывут, облака...
Или такой шедевр, как посвященная Варламу Шаламову баллада «Все не вовремя»: это где в конце –
А в караулке пьют с рафинадом чай,
А вертухай идет, весь сопрел.
Ему скучно, чай, и несподручно, чай,
Нас в обед вести на расстрел!
Я ни разу не видел Галича воочию, не слышал его пения вживую. Помню, как-то раз прошел слух о его полуподпольном вечере где-то у черта на куличках в полуподвале, и я исправно битый час с гаком шлепал в темноте по слякоти, но напрасно.
Личность автора любимых песен, понятное дело, интересовала меня, и я, как бы между прочим, расспрашивал единственного нашего с ним общего знакомого — Семена Израилевича Липкина, что за человек был Галич. Запомнилась одна история, которой я этот очерк и завершу.
В 1971 году в Дубовой ложе Дома литераторов Галича исключали из Союза писателей («Но однажды, в дубовой ложе, / Я, поставленный на правеж, / Вдруг такие увидел рожи — / Пострашней балаганьих рож!..»). И он, по словам Липкина, под конец цеховой экзекуции расплакался. Я невольно скривился от этого известия: кумир, как-никак, и вдруг такое. Но Липкин продолжил — и слезы Галича обрели совсем другой смысл. Незадолго до войны студийцами самодеятельной театральной «Арбузовской студии», в том числе и Галичем, сообща была написана пьеса «Город на заре». А через двадцать лет на афише столичного театра значилась одна-единственная фамилия автора — Арбузов. На премьере Галич прилюдно обвинил Арбузова в «литературном мародерстве», тем более что иные из соавторов не вернулись с войны. Но потом Галич простил Арбузова (Липкин употребил именно этот глагол). А в 1971 году на собрании в Дубовой ложе Арбузов взял слово и сказал, что они с Александром Галичем давние друзья, но он считает, что все-таки надо гнать. И вот тут-то Галич и заплакал.
Поделиться: