Исторический раздел:

К юбилею Василя Стуса: "Не суждено от участи нам скрыться..."


Василь Стус

6 января 2013 года диссиденту, правозащитнику, великому украинскому поэту Василю Стусу исполнилось бы 75 лет.

Василь Стус родился 6 января 1938 г. в селе Рахнивка Винницкой области. Через два года семья переезжает в Донецк, где в 1954 г. будущий поэт заканчивает среднюю школу, затем украинское отделение историко-филологического факультета Донецкого пединститута.

После окончания института в 1959 г. преподавал украинский язык и литературу в Таужнянской школе Кировоградской обл., потом два года служил в армии на Урале. По окончании службы в армии Стус недолго работал журналистом.

В 1963 г. он поступил в аспирантуру Института литературы АН УССР, с 1964 года работал в государственном историческом архиве Украины. В украинских журналах печатаются его стихи и литературно-критические статьи.

“Послеармейский период был периодом поэзии. Это была эпоха Пастернака и безоглядно большая любовь к нему. Сейчас больше всех люблю Гете, Свидзинского, Рильке. Славные итальянцы (то, что знаю). Особенно – Унгаретти, Квазимодо. Еще люблю “густую” прозу – Толстого, Хемингуэя, Стефаника, Пруста, Камю, Фолкнера... Поэтом себя не считаю. Считаю себя человеком, который пишет стихи. Некоторые из них – как по мне – стоящие”, – писал он в обращении к своему читателю в 1969 году.

4 сентября 1965 г. в переполненном зале кинотеатра "Украина" после того, как Иван Дзюба сообщил об арестах среди украинской интеллигенции (в конце августа арестовано более 20 человек – поэтов, художников, публицистов и т.д.), Стус с места громко сказал: "Кто против тирании – встаньте!" и первым встал.

Этот день – фатальный в биографии поэта. И не только потому, что вследствие этого поступка уже 20 сентября Стуса исключают из аспирантуры и затем увольняют из архива, вычеркивают сборник "Зимові дерева" ("Зимние деревья") из издательских планов "Радянського письменника", устанавливают за ним надзор КГБ.

Фатальность состоит еще и в том, что по странному стечению обстоятельств, ровно через 20 лет, в ночь на 4 сентября 1985 года Стус погибнет в карцере пермского лагеря особого режима, не дожив, возможно, нескольких месяцев до освобождения и последующей полной реабилитации.

В двадцать последних лет жизни поэта укладывается немало важных событий. Бракосочетание с Валентиной Попелюх и рождение сына Дмитрия, выход книги стихов "Зимние деревья" в брюссельском издательстве (1970), создание многих стихов и ряда блестящих литературоведческих исследований, активное участие в диссидентском движении. Все это прерывает первый арест 12 января 1972 года:

Не суждено от участи нам скрыться,
ударил гром – и сразу – круговерть!
Вся жизнь вверх дном. Ты – все, что может сниться,
как смертопрозябанье, жизнесмерть.

                                  ("Не суждено от участи нам скрыться...")

Стусу инкриминировали 14 стихотворений и 10 правозащитных и литературных статей. Среди них статья-эссе о творчестве П.Тычины “Феномен доби” (“Феномен эпохи”), в которой исследуется влияние партийности литературы на творчество. Ему инкриминировали и составление в 1970 самиздатского сборника своих стихов “Веселий цвинтар” (“Веселое кладбище”), в котором речь шла "об условиях жизни советских людей, о социалистической демократии" и "возводится клевета на мероприятия КПСС в связи с празднованием 100-летия со дня рождения основателя советского государства".

7 сентября 1972 г. Киевский областной суд осудил Стуса по ст. 62 ч. 1 УК УССР (аналог ст. 70 ч.1 УК РСФСР) и приговорил к 5 годам лагерей и к 3 годам ссылки. “Судебные процессы 1972-73 гг. на Украине – это суды над мыслью, над самим процессом мышления, над проявлениями сыновней любви к своему народу”, – писал Стус в письме из лагеря

С февраля 1973 года Стус – в мордовских политических лагерях. Солагерник Стуса Михаил Хейфец характеризует его так: “Он был гордый и гонористый, как китайский император... С начальством и ментами говорил тоном победителя и прокурора на будущем Нюрнбергском процессе, а краснопогонники были для него преступниками, о которых он собирает данные, чтобы потом передать суду правдивую, хоть и небеспристрастную информацию”.

Cтус участвовал во всех протестных акциях политзаключенных. В письме от 1.08.1976 в ПВС СССР он отказывается от советского гражданства, поскольку в этой стране его права человека “нагло нарушаются”.

Он много пишет, переводит. Время от времени стихи забирали при обысках. В письме к ПЕН-клубу от 11 сентября 1976 г. Стус просит принять меры и использовать весь авторитет этой организации для спасения его сочинений (лирические стихи, переводы – около 200 стихотворений Гете и 100 стихотворений Рильке).

Лагерная администрация так формулировала свои претензии к творчеству Стуса: “само пребывание автора в заключении может придать лирическим текстам политическое звучание”.

11 января 1977 г. Стуса отправили этапом в ссылку в поселок Матросово Тенькинского района Магаданской области. Там он работал в золотодобывающей штольне. Жил в общежитии вместе с бывшими уголовниками. Снять комнату ему не разрешили.

После тяжелой травмы попал в больницу, где пробыл 2 месяца. За это время из его комнаты в общежитии пропало много книг и рукописей. В местной газете о нем публиковали злобные, лживые статьи.

В августе 1979 г. Стус наконец возвращается в Киев. Как скоро выяснилось – ненадолго. Член ПЕН-клуба (принят в 1978 г.), известный в Европе и Соединенных Штатах поэт не находит на родине ни одного пристойного места работы. Об издании книги и литературной работе не приходится даже мечтать.

Поэт с серьезно подорванным здоровьем (из-за язвы у Стуса вырезали в 1976 году в лагерной больнице две трети желудка) вынужден устроиться на работу в литейный цех формовщиком наиболее низкого разряда. Он толкает впереди себя вагонетки, нагруженные стальными болванками.

В октябре 1979 г. поэт вступает в Украинскую Хельсинскую группу, устанавливает связь с правозащитниками в Москве и за границей. “…Я вступил в нее, потому что не мог иначе…. Психологически я понимал, что тюремная решетка уже открылась для меня, что днями она закроется за мной – и закроется надолго. Но что я должен был делать?… Голову сгибать я не собирался, несмотря ни на что. За мной стояла Украина, ее угнетенный народ, честь которого я вынужден отстаивать до смерти” (“Из лагерной тетради”, 1983 г.).

На свободе Василь Стус пробыл меньше года. 14 мая 1980 г. его арестовывают во второй раз. Приговор, учитывая состояние здоровья поэта, равен смертному наказанию: десять лет заключения в лагере особого режима и пять лет ссылки. В 1982 г. наказание еще более ужесточают – Стуса на год упекают в камеру-одиночку.

Условия содержания Стуса в пермской политзоне особого режима были крайне тяжелыми. Тем не менее, он много писал и переводил. Примерно 250 верлибров и 250 переводов должны были составить книгу, названную им “Птах душі” (“Птица души”).

Но все написанное немедленно конфисковывалось. Судьба этих текстов до сих пор неизвестна. Согласно официальному ответу на запрос родных, они уничтожены в связи с ликвидацией лагеря. В то же время в учетной карточке в лагере отмечено, что сразу после смерти Стуса тексты были вывезены в Москву.

28 августа 1985 г. под надуманным предлогом Стус в очередной раз был брошен в карцер. Он объявил голодовку протеста “до конца”, а в ночь с 3 на 4 сентября умер.

Весть о трагической гибели Стуса транслировали едва ли не все информационные агентства мира. Ведь за его судьбой давно следили многочисленные правозащитные организации, требуя от советского правительства освобождения поэта.

Упрямо циркулировали слухи, что ему в скором времени присудят Нобелевскую премию, к которой он был представлен Генрихом Беллем...

Вопреки невозможным условиям существования или, говоря его словами, "смертопрозябанья", Василь Стус все годы в заключении продолжал писать.

Версии его "Палимпсестов" одна за одной проникали за стены тюрьмы – и дальше, за "железный занавес".

Его поэзия свободна от оголенной публицистичности, присущей многочисленным произведениям диссидентов. Стихи Стуса – стихи выдающегося поэта, а не политика.

Его поэтическое творчество питается глубинными философскими и религиозными вопросами о судьбе человека, заброшенного в пограничную бытийную ситуацию.

Все силы его уникальной творческой личности направлены на решение вечных, "проклятых" проблем бытия.

 


 

Благословляю твою сваволю,
дорого долі, дорого болю!

Гойдається вечора зламана віть,
як костур сліпого, що тичеться в простір
осінньої невіді. Жалощів брості
коцюрбляться в снінні – а дерево спить.
Гойдається вечора зламана віть
туга, наче слива, рудою налита.
О, ти всепрощальна, о, несамовита,
осмутами вмита твоя ненасить.
Гойдається вечора зламана віть
і синню тяжкою в осінній пожежі
мій дух басаманить. Кінчилися стежі.
Нам світ не належить – бовваном стоїть.
Шалена вогненна дорога кипить.
Взялась кушпелою – обвітрені крони
всю душу обрушать у довгі полони.
І згадкою – вечора зламана віть.
І сонце – твоє, простопадне – кипить.
Тугий небокрай, погорбатілий з люті
гірких дорікань. О, піддайся покуті
самотності! (Господи, дай мені жить!)
Удай, що обтято дорогу. Що спить
душа, розколошкана в смертнім оркані
високих наближень. На серця екрані
гойдається вечора зламана віть.
Гойдається вечора зламана віть,
неначе розбратаний сам із собою.
Тепер, недоріко, подайсь за водою
(а нишком послухай: чи всесвіт –
не спить?)
Усесвіт – не спить. Він ворушиться, во-
втузиться, тузаний хвацько під боки
мороками спогадів. Луняться кроки,
це, Господи, сяєво. Це – торжество:
надій, проминань, і наближень, і на-
вертань у своє, у забуте й дочасне.
Гойдається павіть, а сонце – не гасне,
і грає в пожежах мосянжна сосна.
Це довге кружляння – над світом і під
кошлатими хмарами, під багряними
торосами замірів. Господи, з ними
нехай порідниться навернений рід
отой, що принишк попід товщею неб –
залізних, із пластику, шкла і бетону.
Надибую пісню, ловлю їй до тону
шовкового голосу (зацний погреб).
Поорана чорна дорога кипить,
нема ні знаку – од прадавнього шляху.
Способ мене, Боже, високого краху!
Вільготно гойдається зламана віть.

Благословляю твое своеволье,
дорога доли, дорога боли!

Качается вечера гиблая ветвь,
как палка незрячего, шарит в безвестье
осенних пространств. Знаки будущих бедствий
сникают во сне сонным почкам вослед.
Качается вечера гиблая ветвь,
как слива, налитая кровью, тугая.
О ты, вне себя в эту тьму залетая,
о ты, ненасытный, пылающий свет!
Качается ветка, а вечер горит,
тяжелою синью в осеннем пожаре
исхлестан мой дух, а пути – в черной гари
и мир, нам чужой, истуканом стоит.
И огненный путь сумасшедший кипит,
иссушенный пылью, и кроны пожухли,
и в каторгу долгую душу обрушили.
Как память, та веточка вечера спит,
палящее солнце над нею кипит,
тугой небосклон покоробило пламя
горчайших упреков. Прими покаянье,
искус одиночества. Жить мне позволь!
Как будто дороге конец. Будто боль,
Утихла, не корчится – в смертном аркане
высоких сближений! На сердца экране
качается вечера гиблая ветвь.
Качается вечера гиблая ветвь,
как будто рассорившись насмерть с собой,
теперь, ты, калека, иди за водою
(во сне ль мирозданье, прислушайся), – нет,
не спит мирозданье, шевелится, во-
рочаясь, мечется, ибо по ребрам
бьют призраки прошлого с оком недобрым.
Шаг слышен. О Господи, вот торжество
сближений, воспоминаний и на-
дежд, возвращений в свое – но напрасно.
Качается ветка, а солнце не гаснет,
пылает в пожаре литая сосна.
Все это круженье над миром и под
косматыми тучами, под огневыми
торосами замыслов. Господи, с ними
пускай породнится воспрянувший род,
тот самый, задавленный толщей небес
из стали, пластмассы, стекла и бетона.
Вот песня, вот голос, подобранный к тону
(торжественность тех погребальных словес).
Дорога разбитая плавится – ведь
прошедшего след затерялся во прахе.
Сподобь меня, Боже, высокого краха!
Свободно качается гиблая ветвь.

 

Сто дзеркал спрямовано на мене,
в самоту мою і німоту.
Справді – тут? Ти – справді тут?
Напевне,
ти таки не тут. Таки – не тут.
Де ж ти є? А де ж ти є? А де ж ти?
Досі зросту свого не досяг?
Ось він, довгожданий дощ (як з решета!)
заливає душу, всю в сльозах.
Сто твоїх конань... Твоїх народжень...
Страх, як тяжко висохлим очам!
Хто єси? Живий чи мрець? Чи, може,
і живий, і мрець – і – сам-на-сам?


Сто зеркал меня здесь отражают,
одиночество и немоту.
Правда – тут? Ты – правда тут? Не знаю,
все же ты не тут, не тут, не тут.
Где же ты? Да где же ты? Да где же?
Так ты до себя и не дорос?
Вот он, дождь желанный (как и прежде)
залил душу – всю в потоках слез!
Сто твоих смертей... Рождений... Боже,
как же тяжко высохшим очам!
Кто ты есть? Живой? Мертвец? А может,
и живой, и мертвый – сам-на-сам?

 

Здається, чую: лопають каштани,
жовто-зелену викидають брость
і зовсім поруч – київське весняне
пахуче небо гуком налилось.
Здається, бачу: рвуться буйні трави,
де вже відговорили всі струмки,
а Україна, Лебединя, Слава
за сином назирає з-під руки.
Невже то – квітень, і шпачиний клекіт,
ачи немудрі кпини, чи чужі
обірвані рулади? Чий же шепіт
урвавсь на воронованім ножі?

 

Как будто слышу: лопнули каштаны,
выбрасывают почек желтизну,
и киевское небо так медвяно,
так сладко, шумно празднует весну.
Как будто вижу – буйно рвутся травы,
где все отговорили ручейки,
а Украина, Лебединя, Слава
вслед сыну все глядит из-под руки.
Апрель ли это и скворцов ли клекот,
или насмешки чьи-то, иль уже
оборваны рулады? Чей же шепот
замолк на вороненом том ноже?


Геть спогади – з-перед очей.
Із лиць – жалі, із уст –
колючі присмерки ночей
у цей сорокопуст.
Як став – то вплав,
як брід – то вслід,
як мур – то хоч нурця
пройдімо лабіринтом бід
до свого реченця,
де щонайвища з нагород
і найчесніша – мста
за наш прихід і наш ісход
під тягарем хреста.

 

Воспоминанья – с глаз долой!
И грусть – с лица, и с уст –
тот мрак колючий, мрак ночной
сейчас сорокопуст!
Если пруд –
проплывем,
если брод –
перейдем,
а стены – хоть ползком,
пройдем мы лабиринтом бед
перед своим концом,
туда, где выше всех наград
всего честнее – месть
за наш приход, за наш исход,
за наш тягчайший крест.

 

Звелася длань Господня
і кетяг піднесла
над зорі великодні
без ліку і числа.
Ця синь зазолотіла,
це золото сумне,
пірвавши душу з тіла,
об'яснили мене.
Голосить сніговиця,
колючий хрипне дріт,
а золота жар-птиця
пускається в зеніт.

 

Движенье Божьей длани –
и вот подъята гроздь
превыше звезд пасхальных,
неисчислимых звезд.
И синь позолотела,
и золото огня,
вдруг вырвав дух из тела,
вливает свет в меня.
Метель гудит, рыдая,
«колючка» все скрипит,
жар-птица золотая
взвивается в зенит.

 

Сосна із ночі випливла, мов щогла,
грудей торкнулась, як вода – весла,
і уст – слова. І спогади знесла,
мов сонну хвилю. І подушка змокла.
Сосна із ночі випливла, мов щогла,
і посвітилась болем далина.
Кругом – вона, геть доокруж – вона
та тільки терням поросла дорога.
Сосна росте із ночі. Роєм птиць
благословенна свінула Софія
і галактичний Київ бронзовіє
у мерехтінні найдорожчих лиць.
Сосна пливе із ночі і росте,
як полохке вітрило всечекання.
А ти уже – по той бік, ти – за гранню,
де видиво гойдається хистке.
Там – Україна. За межею. Там.
Лівіше серця. З горя молодого
сосна спливає ніччю, ніби щогла,
а Бог шепоче спрагло: Аз воздам!

 

Как мачта, выплыла сосна из ночи
груди коснулась, как вода – весла,
и уст – слова. И память вознесла
на волнах сна. Она подушку смочит.
Как мачта, выплыла сосна из ночи
и болью осветился дальний круг,
та даль везде со мной, она – вокруг,
путь тернием зарос, не стал короче.
Сосна растет из ночи. Роем птиц
благословенная София реет,
и Киева созвездье бронзовеет
в мерцании наидражайших лиц.
Сосна плывет из ночи и растет,
как парус трепетный ночного ожиданья,
но ты уже на том краю, за гранью,
где марево колышется и ждет.
Там – Украина. Там, за гранью. Там.
Левее сердца. Горькою мечтою
сосна плывет, как мачта над водою,
Бог в нетерпенье шепчет: «Аз воздам!»

 

Церква святої Ірини
криком кричить із імли,
мабуть, тобі вже, мій сину,
зашпори в душу зайшли.
Скільки набилося туги!
Чим я її розведу?
Жінку лишив – на наругу,
маму лишив – на біду.
Рідна сестра, як зигзиця,
б'ється об мури грудьми.
Глипає оком в'язниця,
наче сова із пітьми.
Київ – за ґратами. Київ –
весь у квадраті вікна.
Похід почався Батиїв?
Ачи орда навісна?
Мороком горло огорне –
ані тобі продихнуть.
Здрастуй, бідо моя чорна,
здрастуй, страсна моя путь.

 

Церковь святой Ирины.
Больно, хоть криком кричи.
Видно, душа у сына
заледенела в ночи.
Столько набралось муки!
Чем я ее разведу?
Ладу обрек – на разлуку,
маму обрек – на беду.
Бьется, словно зигзица,
грудью о стены сестра...
Слепо моргает темница
словно сова, до утра.
Там, за решетками, Киев –
весь он в квадрате окна.
Посвист раздался Батыев:
вновь налетела Орда?
Сумраком стиснуло горло,
туго, не продохнуть.
Здравствуй, беда моя черная,
здравствуй, страстной мой путь!

 

У німій, ніби смерть, порожнечі свічад
пересохла імла шебершить, мов пісок,
і високий, як зойк, тонкогорлий співак
став ширяти над тілом своїм.
Дух підноситься д'горі. У зашморзі бід
аж зайшовся кривий од волання борлак,
аж огранням дзеркал заросилася кров!
Ніч зсідається, наче кришталь.
Начувайсь, навіжена, скажена душе!
Бо вдивляння, вслухання – зненацька уб'ють!
І зверескнула нервів утята струна,
і зверескнув пугкий напівсон кришталю,
і зверескнула пустка свічад.

 

В зеркалах пустота – онемевшая смерть,
пересохшая мгла шебуршит, как песок,
а высокий, как вопль, тонкогорлый певец
воспаряет над телом своим.
Дух витает все выше, но в петле беды
захлебнется от крика хрипящий кадык,
и на гранях зеркал – там росинками кровь,
ночь сгущается, словно хрусталь.
Жди беды, берегись-ка, шальная душа,
ибо зренье и слух – вдруг нежданно убьют!
Вот и взвизгнула рваная нервов струна,
вот и, вспугнутый, взвизгнул сквозь дрему хрусталь,
завизжала зеркал пустота.

 

Стань і вдивляйся: скільки тих облич
довкола виду твого, ніби німби,
так сумовито виграють на дримбу,
хоч Господа на допомогу клич.
Вдивляється у проруб край світів
душа твоя, зайшовшись начуванням,
тонкоголосе щемне віщування
в подобі лиць – без уст, очей і брів.
І безберега тиша довсібіч!
Усесвіт твій німує і німіє.
І сонце, в душу світячи, не гріє:
в змертвілих лицях – відумерла ніч.
А з безгоміння, з тлуму світового
напружена підноситься рука
і пісня витикається тонка,
як віть оливи у долоні Бога,
і сподіванням встелиться дорога
і в серці зірка заболить жалка.

 

Стань и вглядись! Как много лиц других
вкруг лика твоего, как будто нимбы,
и так печально дрымбают на дрымбе,–
хоть Бога призови развеять их!
Душа твоя глядит в пролом миров,
истомлена вконец полночным бденьем,
пророчеств ноющие совпаденья
в подобьях лиц без взглядов и без слов.
Все звуки отлетели немо прочь.
Вселенная так тягостно немеет –
и солнце в душу светит, да не греет,
и в помертвевших лицах гибнет ночь.
Из хаоса, безмолвья мирового
рука с усильем тянется сюда,
и песня прорезается тогда –
оливковая ветвь в ладони Бога,
надеждою замостится дорога,
и сердце жалит острая звезда.

 

Як тихо на землі! Як тихо!
І як нестерпно – без небес!
Пантрує нас за лихом лихо,
щоб і не вмер і не воскрес.
Ця Богом послана Голгота
веде у паділ, не до гір.
І тінь блукає потаймир,
щовбами сновигає потай.
Пощо, недоле осоружна,
оця прострація покор?
Ця Богом послана Голгота
оцих волань охриплий хор?
Та мури, мов із мертвих всталі,
похмуро мовили: Чекай,
ще обрадіє із печалі
твій обоюдожалий край.

 

Как тихо на земле! Как тихо!
Как нестерпимо – без небес!
Нас сторожит за лихом лихо,
чтобы не умер, не воскрес.
Мне Богом данная Голгофа,
ведет в долину, а не ввысь.
В ущельях тени пронеслись
как отзвук тайной катастрофы.
Зачем, к чему, судьба-злосчастье,
покорности немой позор?
Мне богом данная Голгофа,
стенаний тех охрипший хор?
Но стены, как из мертвых, встали,
сказали хмуро: Уповай,
еще восстанет из печали
твой обоюдоострый край!

 

Ти тут. Ти тут. Вся біла, як свіча, -
так полохко і тонко палахкочеш
і щирістю обірваною врочиш,
тамуючи ридання з-за плеча.
Ти тут. Ти тут. Як у заждалім сні –
хустинку бгаєш пальцями тонкими,
і поглядами, рухами палкими
примарною ввижаєшся мені.
І враз – ріка! З розлук правікових
наринула, найшла і захопила.
Та квапилася моторошна хвиля
у берегах, мов коні, торопких.
Зажди! Нехай паде над нами дощ
Спогадувань святошинських, пречиста.
О, залишись! Не смій іти до міста
занудливих майданів, вулиць, площ.
Ти ж вирвалася, рушила – гірський
повільний поповз, опуст, розпадання
материка, раптовий зсув і дляння,
і трепет рук, і тремт повік німий.
Пішла – тунелем довгим – далі – в ніч –
у морок – сніг – у вереск заметілі.
Тобі оббухли слізьми губи білі.
Прощай. Не озирайся. І не клич.
Прощай. Не озирайся. Благовість
про тогосвітні зустрічі звістує
зелена зірка вечора. Крихкий
зверескнув яр. Скажи – синочок мій
нехай віка без мене довікує.
Прощай. Не озирайся. Озирнись!!!

 

Ты тут. Ты тут. Подобная свече,
так трепетно трепещешь и открыто,
но эта щедрость от чужих сокрыта,
таишь рыданье на моем плече.
Ты тут, ты тут, как в долгожданном сне,
платочек мнешь в руке – со мною рядом,
горячечным движением и взглядом,
виденьем приближаешься ко мне.
И вдруг – река! Из вековых разлук
нахлынула, пришла и захватила
волна мгновенная. Как быстрый конь, спешила
средь берегов, стремительных, как лук.
Не торопись! Пусть дождь воспоминаний,
пречистая, над нами свет прольет.
Постой, не возвращайся в город тот
несносных улиц, площадей и зданий.
Но ты рванулась – почва задрожала
и поползла – обвал, уничтоженье
материка, недвижное движенье,
дрожанье век и трепет рук. Бежала
туннелем длинным – дальше, в ночь, во мрак,
в мерцание, и в снег, и в крик метели.
Слезой набухли губы, побелели.
Прощай и не гляди. Да будет так!
Прощай и не оглядывайся. Высь
звездой зеленою благую весть пророчит –
нам на том свете – встречу обещает.
Вдруг взвизгнул яр зеленый что есть мочи.
Скажи – сынок пусть без меня мужает.
Прощай. Не озирайся. Оглянись!

 

Верни до мене, пам'яте моя!
Нехай на серце ляже ваготою
моя земля з рахманною журбою,
хай сходить співом горло солов'я
в гаю нічному. Пам'яте, верни
із чебреця, із липня жаротою.
Хай яблука осіннього достою
в мої червонобокі виснуть сни.
Нехай Дніпра уроча течія
бодай у сні, у маячні струмує.
І я гукну. І край мене почує.
Верни до мене, пам'яте моя!

 

Вернись ко мне, о память! Ты – моя!
Пускай страданье на сердце мне ляжет, –
черна моей земли святая тяжесть –
исходит песней горло соловья.
О память – чабрецом пропахший сад, –
вернись из лета, налитого соком,
и в снах моих – горячих, краснобоких –
пусть яблоки осенние висят.
И пусть Днепра волшебная струя
хотя бы в снах, в бреду меня колышет.
Я крикну, – родина меня услышит.
Вернись ко мне, о память! Ты – моя!

 

Невже ти народився, чоловіче,
щоб зазирати в келію мою?
Невже твоє життя тебе не кличе?
Чи ти спізнав життєву путь свою
на цій безрадісній сумній роботі,
де все людською мукою взялось.
Ти все стоїш в моїй тяжкій скорботі,
твоїм нещастям серце пойнялось
моє недужне. Ти ж – за мене вдвоє
нещасніший. Я сам. А ти лиш тінь.
Я є добро. А ти – труха і тлінь.
А спільне в нас – що в'язні ми обоє,
дверей обабоки. Ти там, я – тут.
Нас порізнили мури як статут.

 

Неужто у тебя судьба такая –
ко мне по сто раз за день заглянуть?
И жизнь твоя тебя не призывает?
Осознаешь ли ты вполне свой путь?
На тяжкой и безрадостной работе,
где все – мученье людям. Что же ты?
В моей тоске – за дверью ты, напротив –
с бедой своей явясь из темноты.
И знаешь ли? Ведь ты несчастней вдвое.
Я есмь, а ты – лишь только тень.
Я есмь добро. А ты – труха и тлен,
а общее – мы узники с тобою.
Я тут, ты – там, опять к глазку припав,
нас разделяют стены как устав.

 

Як добре те, що смерті не боюсь я
і не питаю, чи тяжкий мій хрест.
Що перед вами, судді, не клонюся
в передчутті недовідомих верств.
Що жив, любив і не набрався скверни
ненависті, прокльону, каяття.
Народе мій, до тебе я ще верну,
як в смерті обернуся до життя
своїм стражденним і незлим обличчям.
Як син, тобі доземно уклонюсь
і чесно гляну в чесні твої вічі
і в смерть із рідним краєм поріднюсь.

 

Как хорошо, что смерти не боюсь я,
не спрашиваю, тяжек ли мой крест,
и перед вами, судьи, не склонюсь я
в предчувствии неисходимых верст.
Что жил, любил, не каялся, не проклял
и не возненавидел. Я вернусь
к тебе, народ, из своего далека,
как в смерти к новой жизни обернусь
лицом и страждущим, и незлобивым.
Я по-сыновьи в ноги поклонюсь
и честно в честные глаза взгляну. Мы живы.
С родной страной я на смерть породнюсь.

 

ЗА ЛІТОПИСОМ САМОВИДЦЯ

Украдене сонце зизить схарапудженим оком,
мов кінь навіжений, що чує під серцем ножа,
за хмарами хмари, за димом пожарищ – високо
зоріє на пустку давно збайдужіле божа.
Стенаються в герці скажені сини України,
той з ордами бродить, а той накликає москву;
заллялися кров'ю всі очі пророчі. З руїни
підводиться мати – в годину свою грозову:
– Найшли, налетіли, зом'яли, спалили, побрали
з собою в чужину весь тонкоголосий ясир
бодай ви пропали, синочки, бодай ви пропали,
бо так не карав нас і лях, бусурмен, бузувір.
І Тясмину тісно од трупу козацького й крові
і Буг почорнілий загачено трупом людським.
Бодай ви пропали, синочки, були б ви здорові
у пеклі запеклім, у райському раї страшнім.
Поли з вас наріжуть, натешуть на гузня вам палі
і крові наточать – упийтесь пекельним вином.
А де Україна? Все далі, все далі, все далі.
Шляхи поростають дрімучим терпким полином.
Украдене сонце зизить схарапудженим оком,
мов кінь навіжений, що чує під серцем метал.
Куріє руїна. Кривавим стікає потоком
і сонце татарське – стожальне – разить наповал.

 

ИЗ „ЛЕТОПИСИ САМОВИДЦА”

Украдено солнце. Косит перепуганным оком,
как бешеный конь. Ему чудится: в сердце – ножом!
За тучами тучи, за дымом пожарищ высоко
глядит на пустыню давно равнодушный божок.
Безумные, рвутся на бой сыновья Украины:
тот с ордами бродит, а этот – забредил Москвой.
И кровью налитое око пророчит: руины
разверзлись – и мать поднимается в час роковой.
– Нашли, налетели, помяли, сожгли и забрали,
добычу тонкоголосую тащит аркан!
Ах, чтоб вы пропали, сыночки, ах, чтоб вы пропали:
ведь так не карал нас и лях, изувер, басурман!
И Тясмину тесно от трупов казацких, от крови,
и Буг почернел от тех трупов у всех на виду,
ах, чтоб вы пропали, сыночки, чтоб были здоровы,
в том райском ужасном раю и в том адском аду!
Порежут на кожи вас, задницы жженым пропалят,
и крови нацедят: упейтесь тем адским вином.
А где Украина? Все дале, и дале, и дале,
пути зарастают полынью – седым бурьяном.
Украдено солнце. Косит перепуганным оком,
как конь обезумевший чует под сердцем металл.
Дымятся руины, кровавым стекают потоком,
татарское солнце, стожалое, бьет наповал.

 

Алея – довга і порожня,
старанно вгорнута у ніч.
Каштани. Сотні білих свіч,
а посвітитися – не можна.
І притінь, примерк торжества
і досить руку простягнути,
щоб за край світу засягнути,
за гостру кригу розставань.
Кохана – ніби кущ бузку,
обтяжений з задуми й тиші
і на розстанні – ще миліша
за ту, що стрілась на віку.
Мовчить. Ображена. Застра-
¬шена. Зноварожденна.
О тричі будь благословенна
лишатися. Мені ж – пора.
Куди? – здригнувся димний кущ.
Куди? – суремила алея.
О, краще з круч, аніж тебе я
згублю. З дніпрових краще круч.
Дорога довга і порожня,
дві чорні колії в огні
плафонів. І на серці кожна,
як басамани вогняні.
Куди? О, краще не питай.
Світ за очі. На всі чотири
шалені вітри. Далі віри,
що стрінемося. Прощавай.
І там, де вимерлі провулки
погребли свідками німими,
ти, ніби випорснута з муки,
розсипалася вся лункими
підборами. Бігом, бігом –
з усіх пожеж – без озирання –
прожогом! Пасмуги світання
кололи небо колуном.

 

Аллея длинная, пустая,
завернутая туго в ночь.
Каштаны, – cотни свеч вздымают,
да вот зажечь мне их невмочь.
Уходит праздник в сумрак. Руку
лишь протяни – и там, вдали
достанешь и за край земли,
и за кинжальный лед разлуки.
Любимая – сирени цвет,
полна и мыслью, и молчаньем,
еще милей пред расставаньем,
чем та, что знаю с ранних лет.
Молчит. Обижена. Испу-
гана и вновь рожденна.
О, трижды будь благословенна
остаться. Я – я не могу.
Куда? Сирени дымной дрожь...
Куда? – Аллея прогудела.
О, лучше с круч днепровских смело,
чем погубить тебя. Ну, что ж...
Дорога длинная безмолвна,
в огне плафонов. До конца.
две колеи на сердце, словно
два пламенеющих рубца.
Куда? О, лучше не пытай,
на света край, на все четыре
безумных стороны. В сем мире
не верь, не встретимся! Прощай!
Лишь вымершие переулки,
тому свидетели немые,
как, словно выскользнув из муки,
рассыпалась на мостовые
ты дробью каблучков. Бегом!
Из всех пожаров! Без ответа!
Стремглав! И полосы рассвета
кололи небо колуном.

 

На Лисій горі догоряє багаття нічне
і листя осіннє на Лисій горі догоряє.
А я вже забув, де та Лиса гора, і не знаю,
чи Лиса гора впізнала б мене.
Поро вечорова, поро тонкогорлих розлук!
І я вже не знаю, не знаю, не знаю, не знаю,
чи я ще живий чи помер чи живцем помираю,
бо все відгриміло, відгасло, відграло довкруг.
І ти – наче птаха – понад безголів'ям летиш,
над нашим, над спільним, понад
світовим безголів'ям.
Пробач. Я не буду. Це просто прорвалось
знічев'я...
Коли б ти лиш знала, о, як ти ще й досі болиш...
І досі ще пахнуть журливі долоні твої
і губи – гіркі – аж солоні – подосі ще пахнуть.
І тінь твоя, тінь проліта – схарапудженим птахом.
І глухо, як кров ув аортах,

На Лысой горе догорают уголья костра,
осенние листья на Лысой горе догорают.
Где Лысая эта гора, я забыл, и не знаю,
узнала б меня – не узнала бы Лысая эта гора.
Вечернее время, пора тонкогорлых разлук...
Уже я не знаю, не знаю, не знаю, не знаю,
живой ли я, мертвый, живьем ли уже умираю:
ведь все отгремело, затихло, угасло вокруг.
И ты, словно птица, над участью злою летишь,
над нашим, над общим несчастьем и над мирозданьем.
Прости. Я не буду. Вот вырвалось как-то, нежданно.
Когда бы ты знала, о, как я тобою томим,
и все еще пахнут печально ладони твои,
и горько-соленые губы как пахнут, еще не забыл я,
и тень твоя, тень – пролетит, словно птиц всполошили,
и глухо так, кровью в аортах, солено гремят соловьи.

 

 

Плач, небо, плач і плач. Пролий невтомне море
тонкоголосих вод і серце одволож.
Здається – от-от-от, здається – тільки вчора
раптово запопав тебе смертельний дрож.
Плач, небо, плач і плач. Минуле не вернути,
сьогодні згибіло, майбутнього нема.
Щось на душі лежить, чого повік не збути
ні з серця вирвати несила. Задарма.
Плач, небо, плач і плач. Пролляйся, небокраю,
і зорі, опадіть з потьмарених небес.
Чи в світі є сурма, що по мені заграє
останньої уже, щоб більше не воскрес.
Струмуй, ясна водо! Знова біда нас косить.
І ще не зіп'ялись – а вже чигає скін.
О Господи, скажи, хіба ж тобі не досить
погромів і офір, і ґвалтів, і руїн?
Струмуй, ясна водо! Ти, смолокрила хмаро,
благослови мене. Ти, блискавко, звістуй.
Нехай святиться світ – йому бо ніч до пари.
То ти, водо, струмуй, а ти, бідо, лютуй.

 

Плачь, небо, неустанно плачь! Пролей потоки
тонкоголосых вод и сердце мне омой,
все чудится – вчера на нас свалилось горе,
и смертная вдруг нас одолела дрожь.
Плачь, небо, плачь и плачь. Нам не вернуть былое,
сегодня – сгинуло, а будущего – нет.
И что-то на душе лежит такое,
чего избыть не сможешь. Это бред.
Плачь, небо, плачь и плачь! Дождем напропалую,
и звезды пусть падут с нахмуренных небес.
Найдется ль трубный глас, что сможет отходную
сыграть в последний раз, чтоб больше не воскрес?
Струись, светлей, вода. Опять беда накатит.
Мы не окрепли – а за дверью – смерть.
О Господи, скажи, тебе еще не хватит
погромов и руин, обманутых сердец?
Струись, светлей, вода! Ты, туча, смолокрыло
благослови меня! Ты, молния, светись
Мир да святится – ночь его укрыла.
А ты, вода, струись! А ты, беда, ярись!

 

Марлена Рахлина

ПАМЯТИ ВАСЫЛЯ СТУСА

Ох, Васылыку мой, Васыль,
ты, мой брате, родной, далекий,
и во сто аистиных сил
в синем небе кричат лелеки.

На одной и той же Земле
жили мы, и тем же болели,
на одном и том же зерне
наши хлебы пеклись-белели,

и в одной и той же тюрьме
наши камеры, по соседству,
и в одном и том же дерьме
твое сердце, брат, мое сердце.

Та же вера в того ж Отца,
тот же Авель нам, тот же Каин,
так же бились наши сердца
в тот же камень, брат, в тот же камень!

Все идем — отселе-досель,
все поем, не жданы, не званы...
Ох, Васылыку мой, Васыль,
ты, мой брате, родной, названый!

Переводы стихов Стуса из книги „Палимпсесты” на русский язык Марлены Рахлиной.

Источник "Права человека в России"

Поделиться:

Рекомендуем:
| Реки памяти Пермского Мемориала
| 8 марта — день историка
| Слово о погибели русской земли от рук «горилл», или как большевики разобрались с исторической наукой
Мартиролог репрессированных
Компас призывника
Список «12 километра»
| Мечтали о буханке хлеба…
| Боялись, ждали, что сейчас придут
| Главная страница, О проекте

blog comments powered by Disqus