Этап
...Однажды вечером по лагерю прошел слух: составляется список трудармейцев, которых решено использовать в другом месте. На следующее утро тех, кто был намечен для этого, включая и меня, задержали в зоне. Нас выстроили на плацу и провели перекличку, осмотрев каждого критическим взглядом. Мы представляли собой весьма жалкое зрелище. И лагерное начальство приказало выдать тем, одежда которых уже никуда не годилась, новые штаны и рубахи. Полубосым выдали и новую обувь: эти «летние туфли» назывались «Нати», в отличие от зимних под названием «ЧТЗ» - по маркам двух тракторов, которые выпускались до войны заводами в Сталинграде и Челябинске.
Легко представить, как мы выглядели, если даже лагерное руководство не решилось отправить нас столь жалко одетыми по миру, хотя бы всего лишь в другой лагерь. В этот день нам разрешили помыться в бане, надеть свежее обмундирование, чтобы вечером 2 июля 1943 г. отправить нас на открытых платформах из «лагеря отдыха» в тот, откуда нас вывезли полумертвыми 5 мая. Здесь был сборный пункт для примерно 2500 трудармейцев из окрестных лагерей. В тупике возле лагерной зоны стояли около 50 товарных вагонов с двухэтажными нарами из неоструганных досок. Из нас тут же отсчитали по 50 человек на каждый вагон. Раздвижные двери закрылись.
В ночь на 3 июля мы двинулись в путь. Разумеется, место назначения и цель поездки, как всегда, держались в строгом секрете. И мы, как говорили у нас дома на Волге, слепо поехали по белу свету. Утром один из тех, кто лежал на «втором этаже», имея завидную возможность видеть свет сквозь зарешеченное окошко, сообщил, что наш поезд движется в западном направлении. Затем наверху стали называть и станции, названия которых были нам знакомы: Нижний Ингаш, Иланская, Канск, позднее Ачинск, Боготол...
И тут в вагоне послышались самые разные предположения. Один говорил: «Знаете что, мужики, может быть, что они везут нас домой на Волгу. Сейчас время уборки, зерно надо убрать под крышу, а людей нет, откуда же им и взяться, они ведь все на фронте. Тут мы самые лучшие работники, мы знаем всё о том, как там это нужно делать».
В разговор вступил другой: «Не болтай глупостей, Ханьяб, они не дали нам убрать хлеб в 41-м году и, как можно было слышать, богатый урожай остался лежать на полях. А теперь они нам это и подавно не доверят».
Третий выразил свое предположение так: «Может быть и так, что они везут нас поближе к фронту. Положение складывается критическое, людей становится все меньше, а мы лучшие мужики в самом цветущем возрасте. Совнарком СССР мог бы тут организовать хорошее наступление».
Четвертый опроверг это предположение словами: «Твоя болтовня еще глупей. Они отправили с фронта к нам в лагеря высокообразованных командиров, бросили их за колючую проволоку вместе с красноармейцами, тут не может быть и речи, что нас пустят на фронт».
Пятый считал: «Хочу вам сказать, мужики, мы из одного лагеря попадем в другой, только ближе к фронту. Вот увидите и испытаете, что я прав».
Прав оказался, в конечном итоге, последний. Но пока это случилось, нам пришлось еще немало пережить. В обед - возможно, и немного позже - по раздвижной двери загрохотали, сдвинули засов, открыли дверь, и солнечный свет вместе с чистым свежим воздухом устремился в наш душный вагон. Все облегченно вздохнули. Вскоре нам принесли обед.
В середине нашего длинного состава было несколько небольших товарных вагонов. Часть из них загрузили продуктами, тут находилась и кухня, в одном вагоне ехало начальство поезда и охрана. День тянулся уныло, но один-то раз однообразие поездки было прервано радостным событием - нам дали поесть. Рацион был проще простого: 400 граммов хлеба и половник баланды. На другой день меню сменили: вместо баланды нам протянули по куску соленой рыбы. Утром и вечером мы могли пить чай с «оставшимся» от обеда хлебом. Я взял это слово в кавычки, так как ни у кого из 2500 заключенных не хватало сил сохранить до вечернего чая, не говоря уже о следующем утре, хотя бы крошку. Так что можно безо всякого сказать, что мы получали еду только раз в день и что, не считая утреннего и вечернего чая, нам не давали ни капли попить.
Если учесть, что поездка протекала в первой половине июля и нас через день «потчевали» куском соленой рыбы, то легко представить, какие муки нам пришлось испытывать из-за постоянной жажды. Мы бы охотно отказались от этого куска рыбы, чтобы не усиливать еще больше жгучую жажду, но голод каждый раз брал верх, и тем самым жажда становилась еще невыносимее. Начальство поезда, естественно, знало о наших муках, но оно и не думало о том, чтобы облегчить наше положение. Наш дневной рацион наверняка не случайно включал соленую рыбу. Во всяком случае, все мы были убеждены, что наши муки хотели усилить этим еще больше, ведь это было органично присуще всей лагерной системе, которая простиралась от Тихого океана на востоке до Северного Ледовитого океана на севере.
Однажды - наш страдальческий эшелон как раз миновал Свердловск - пошел сильный дождь. Тяжелые капли увесисто падали на жестяную крышу вагона, вызывая такой шум, что мы не могли расслышать друг друга. Но вскоре дождевой поток утих. Внезапно поезд остановился. С сильным грохотом открылись двери, и нам сказали: «Вылезай!» Сначала мы пребывали в нерешительности: что могло случиться? Тут вновь раздалась команда на выход. В подштанниках и нижних рубашках, как мы лежали в душных горячих вагонах на нарах или просто на полу, мы выкатились из вагонов. Состав стоял посреди голой равнины. Насколько хватало глаз, не было видно ни дерева, ни куста. Кое-где виднелись небольшие углубления, которые наполнились дождевой водой и походили на крупные лужи.
Человеческая масса поначалу стояла у вагонов неподвижно, поскольку надзиратели не роняли ни слова, но затем мы, гонимые мощной жаждой, бросились к лужам, погрузили в них свои лица и стали так жадно пить мутную дождевую воду, будто мы в своей жизни никогда не выпили ни глотка воды. Близлежащих луж не хватило, и мы побежали к более дальним, пока вся равнина не была усеяна человеческими телами. Жуткое зрелище! Надзиратели стояли у своих вагонов и, похоже, наслаждались этой ужасной сценой.
Затем нам велено было садиться. Мы медленно возвратились к вагонам. С нашего нижнего белья капала грязь, грязью были вымазаны наши лица...
Поезд покатил дальше. 13 июля его опять задвинули в тупик, на сей раз на территории Усольлага НКВД в Соликамске, Молотовская область. Было прекрасное летнее утро. Мы опустились на песчаную почву неподалеку от путей, некоторые безучастно шатались взад-вперед по песку, доходившему до щиколотки. Долгое время казалось, что о нас забыли, начальство не показывалось.
Тем временем начали разгружать вагоны с продуктами из середины состава. Мы увидели мешки с крупой и сахарным песком, бочку подсолнечного масла, много хлеба: начальство эшелона знало толк в экономии. За минувшие 10 дней мы едва не умерли с голоду, а тут выяснилось, что продуктов было еще так много - настоящая подлость.
Сначала люди смотрели на сложенные в штабеля мешки и буханки хлеба с непониманием, затем их осенило, и тут уже из чьего-то хриплого горла послышалось: «Мужики, это все наше, эти черти вырвали продукты у нас изо рта и теперь хотят сожрать их сами, налетайте!» Боже праведный, что тут началось! Я остался сидеть на песке у стены и наблюдал за дикой сценой. Рвали мешки, крупа перемешивалась с сухим песком, буханки хлеба разламывали, один вырывал кусок из рук другого, из бочки текло подсолнечное масло... Затрещали выстрелы: стреляли в воздух, чтобы положить конец потасовке.
По-своему трудармейцы были правы. Это ведь бесподобное бесстыдство - кормить нас в пути так плохо, чтобы потом поживиться сэкономленными продуктами. Жаль только, что атака нам практически ничего не дала, все было втоптано в песок.
«Строиться!» - послышался крик. Когда это произошло, нас отправили маршем в резервную зону для вновь прибывающих. Здесь нам неожиданно позволили два дня болтаться - да, именно болтаться. Никого мы, 2500 человек, похоже, не интересовали. Мы бродили по лагерю, присаживались то в одном, то в другом углу, большинство и ночью спало под открытым небом, погода стояла великолепная. Питание было очень скудным, хлеба не давали, вместо него нам в наши котелки насыпали кружкой ржаную муку. Мы бы охотно сварили себе из нее кашицу, но огонь нам разводить не разрешали, и мы поедали муку, размешав ее в горячей воде.
Под вечер второго дня нам велели построиться, нас разделили на пять групп по 500 человек. Группу, в которую попали я, некоторые мои прежние школьные друзья, а также с десяток моих родственников, тотчас повели с вещами к берегу Камы. Провиантом на три дня для каждых четырех человек нас снабдили на большой барже, которая вскоре отошла от берега. Мы поплыли вверх по течению, к устью северного притока Камы -Вишеры, затем по ней все дальше на север. Поездка продолжалась два долгих однообразных дня и две ночи, все глубже в тайгу. Наконец, наша баржа причалила в Рябинино. Едва мы достигли берега, как уже раздалась команда: «Строиться!» Мы выстроились, и тут же послышалось: «Вперед, марш!» Но никто не сдвинулся с места. Приказ повторили, однако 500 человек остались стоять неподвижно.
Я сегодня уже не помню, как дело дошло до этой негласной стачки. Во всяком случае, договоренности не было. Мы просто не двигались с места. Это привело наших надзирателей в ярость. Они прошлись по всему русскому мату, обзывали нас самыми похабными словами, но мы стояли тихо и даже не думали двигаться.
В чем была причина? Я уже говорил, что перед тем, как сесть в Соликамске на баржу, мы получили на три дня сухой паек на каждых четверых человек. Поскольку все были голодны как волки, мы сели и враз съели трехдневный рацион. Мои прежние школьные друзья Генрих Шмаль, Фридрих Гретц, Эдуард Эрлих и я не составили при этом исключения. И вот прошло два дня, а у нас не было за это время во рту ни крошки. Вот мы и требовали еды, в противном случае мы не хотели шагать дальше.
Нам пришлось выслушать еще много ругательств, но мы чувствовали, что начальство собирается уступить. И действительно, через некоторое время мы увидели приближавшуюся подводу. Когда она подъехала совсем близко, вокруг распространился сладкий аромат свежеиспеченного, еще горячего хлеба. Каждые 10 человек получили только что вынутую из печи 2-килограммовую булку хлеба. Ее тотчас разрезали на 10 кусков, и всем выдали их долю. Конечно, слишком мало, но этого хватило, чтобы мы пришли в движение.
Ночь опустилась на землю, но темно не стало. Белые ночи были для нас чем-то совершенно незнакомым, и мы углубились в созерцание этого природного явления. Светлая ночь очаровала нас. Время от времени мы отдыхали, но двигались всю ночь все дальше в направлении Камы. На рассвете мы подошли к старинному купеческому городку Чердынь. Было достаточно светло, и мы смогли разглядеть древние постройки. Мы удалились от Соликамска уже более, чем на 100 километров, и населенные пункты попадались все реже, лишь густой лес окружал нас со всех сторон.
Три дня, на которые мы перед нашим отъездом из Соликамска получили запас еды, наконец, прошли, и мы ждали завтрака. Староста нашей группы обратился на этот счет к старшему сопровождающему. Как только телега с продуктами нас нагонит, сказал тот, будет продолжительный отдых с завтраком.
Вскоре нас действительно нагнала подвода, но она не остановилась, а проехала мимо нас и исчезла за поворотом. Дальше впереди будет красивый луг на берегу речки, там мы и остановимся, утешили нас. Но когда мы добрались до поворота, то не увидели подводы с нашей едой. Потом были еще и еще повороты, но отдыха не следовало, телега исчезла. Так нас, 500 заключенных, донимали до тех пор, пока палящее солнце не перевалило за зенит.
Наконец, мы увидели впереди обещанную лесную речку, хлебная повозка стояла в тени старой березы, вблизи которой нам и разрешили присесть. Так нам отомстили за вчерашнюю дерзость. Да, энкаведешники не оставались в долгу, они знали свое ремесло.
Нам опять пришлось сгруппироваться по 4 человека, нам дали американские банки с пшенной кашей и немного хлеба и велели разжечь костры, чтобы сварить из пшенной каши суп - как-никак, горячее блюдо. Мы так и сделали. У каждого из нас на поясе висел свой котелок. Без него никуда, ведь на глаза всегда могло попасться что-нибудь съедобное, тут котелок и ложка были незаменимы...
Природа демонстрировала нам прекрасный вид. Был жаркий июльский день, вблизи меж деревьев извивалась маленькая речка, предвещая прохладу, вокруг царила благоговейная тишина. Невзирая на усталость, мы наслаждались мирной нетронутой красотой. Пшенный суп был быстро сварен, и мы упивались долгожданным обедом и живительным отдыхом.
Тут внезапно раздался выстрел. Что же там, ради всего святого, стряслось? - промелькнуло в голове у каждого. Но вот треснул и второй выстрел. Неужели кому-то пришла в голову безумная идея побега? Ведь при такой охране это было бы совсем безнадежное дело. А тут уже несчастного пронесли мимо нас к подводе. Оказалось, что человек попытался нарыть для своего пшенного супа пару картошек на картофельном поле, расположенном рядом за деревьями. Что произошло с этим человеком, раненым выстрелом, никто так и не узнал...
Большое старинное русское село Бондюг наверняка известно каждому, кого судьба когда-нибудь забрасывала в Усольлаг НКВД, ведь именно в этом селе находилось управление целого ряда лагерей для нас, тру-дармейцев, а также для всякого рода заключенных - как политических, так и уголовников. Село расположено на левом берегу Камы, и его жители, конечно, насмотрелись на бедствия всех тех многих тысяч, которых гнали через Бондюг в лагеря Тимшер, Чепец, Ильинка, Мазунья и многие другие, расположенные в верховьях Камы.
Мы прибыли сюда в дождливую ночь. Нам было разрешено разжечь огонь - один костер на 10 человек, чтобы высушить нашу промокшую одежду. Пока мы занимались этим в непогоду, из-за горизонта встало золотистое солнце, и костры потеряли свою притягательную силу. Вскоре нас поделили на отдельные группы: в каждый из указанных лагерей была назначена группа из 100 человек. Мы прослонялись еще до обеда. После еды переправились на барже на правый берег Камы. Там начался последний отрезок маршрута. Мы зашагали по тропе вдоль берега Камы, все время вверх по течению, к лагерю с загадочным названием «Мазунья». Ночь мы вновь провели под открытым небом. Все выбились из сил, ведь мы находились в пути уже полмесяца и истосковались по постоянному месту пребывания. Поэтому колонна растянулась на несколько километров.
Утром 18 июля 1943 г. первые из нас увидели высокое бревенчатое ограждение лагеря Мазунья. Долгий путь был окончен, мы с большим трудом перенесли его тяготы. Пока прибыли последние, прошли часы. Мы, Добравшиеся до лагеря самыми первыми, уже смогли кое-что узнать о здешних условиях от немцев, которые в это воскресенье выполняли свою работу вне зоны.
Мазунья
Было бы безусловно уместно описать красоту природы, окружавшей нас вдоль Камы на пути от Бондюга к лагерю за колючей проволокой и даже поднимавшей нам настроение. Река несла свои тихие воды вольно и величественно, навстречу нашей родной Волге, ее берега красовались в зеленом убранстве высоких пихт и елей, берез и дубов. Вокруг царила глубокая тишина.
Ничто, совершенно ничто не напоминало обо всем том ужасном, что творилось в те же мгновения неподалеку от этих прекрасных берегов во многих лагерях для советских немцев.
И тут мы увидели в этой чудесной утренней свежести посреди реки две лодки с несколькими женщинами. В благоговейной тишине мы даже могли слышать их голоса, когда они довольно весело переговаривались. Очевидно, они заметили с реки нашу маленькую группу, опередившую всех других. К нашему удивлению, они стали грести в нашу сторону. Вот они уже причалили, и послышалось: «Доброе утро, мужики!» Мы ответили на приветствие и почувствовали себя как-то неловко, столь жалко мы выглядели. Женщины внимательно оглядели нас, спросили, кто мы и куда держим путь. Мы отвечали рублеными неуверенными фразами, глядя на женщин с благоговением и тоской, будто это были иконы.
Они заметили нашу растерянность, женщины явно поняли наше жалкое положение. Тут одна из них поднялась, развязала мешок и сказала своим спутницам: «Мужчины уставшие и голодные, хочу дать им поесть. Кто знает, может, нашим мужикам на фронте приходится не лучше, может, им тоже нужна помощь, кто им там ее окажет?» Она вышла из лодки на берег и протянула одному из нас - наверно, тому, кого приняла за старшего, - испеченный в печи круглый хлеб и к нему кусок свежего масла. «Поделите по-братски и позавтракайте, бедняги», - сказала она нашему старейшине, еще раз оглядела нас всех, вошла в свою лодку, села, и две лодки вновь поплыли к середине реки. А мы стояли, онемев от радости, но кто-то все же вовремя пришел в себя и закричал: «Спасибо!» Мы все тут же подхватили, и наше русское «спасибо» загремело над широкой рекой, вслед добрым женщинам. Они помахали нам в ответ и удалились вниз по течению, к Бондюгу, где по воскресеньям устраивали базары.
А мы все еще были радостно взволнованы перед лицом этого открыто выраженного сочувствия со стороны простых русских женщин. Нас в лагерях уже тысячи раз покрывали самыми ужасными ругательствами, называли нас «фашистами», «фрицами» или «врагами». А здесь, в эту счастливую для нас минуту, русские женщины отнеслись к нам с сочувствием. А ведь это были солдатки, чьи мужья находились на фронте, быть может, некоторых из них уже и не было в живых.
Стало быть, пронеслось в наших головах, эти простые женщины из отдаленной деревушки понимали больше и лучше тех, кто имел над нами власть, что мы не враги, шпионы и диверсанты и что нам пришлось нести свои страдания безвинно, что нам мстили только потому, что мы были немцы. Значит мы были в глазах этих добросердечных женщин совсем другими немцами, чем те, что напали на нашу землю и оскверняли ее!..
Старший из нашей группы разрезал каравай на мелкие кусочки, масло тоже и велел каждому из нас взять свою долю. Никогда в жизни у меня больше не было такого завтрака, он был съеден благоговейно, будто мы стояли перед алтарем и внимали проповеди, проникающей до глубины души. Сколько слов благодарности было послано вослед этим безымянным для нас женщинам!
...Дорога резко повернула от берега Камы влево, глубже в лес, и примерно через четверть часа мы оказались у цели: перед нами предстало высокое бревенчатое ограждение трудармейского лагеря Мазунья. Было только раннее утро, вокруг царила воскресная тишина. Мы взглянули на постройки, стоявшие снаружи, неподалеку от зоны. В одной из них мы распознали большую конюшню, в другой - кузницу, позади стояла пара жилых домов - явно для лагерного начальства, от одного строения доносился запах свежеиспеченного хлеба - там, следовательно, находилась лагерная пекарня.
Мы присели у угла лагеря. Напротив стояла кузница. На ее крыше мы увидели нарезанный хлеб. Боже правый, тут сушат хлеб, неужели здесь так много хлеба, что его нельзя съесть сразу? - спросил себя каждый из нас. Но к нам уже подошел кто-то из кузницы - прямой мужчина, на котором не было заметно следов нужды. «Тут вам не надо удивляться, люди, у нас в лагере можно есть досыта, и еще остается, - сказал этот человек по-немецки. - Куски хлеба там на крыше сушатся, чтобы они не пропали.» Естественно, мы едва могли в это поверить, но тем временем подошли и другие «местные», утверждавшие то же самое.
И тут мне вспоминается ужасный случай. Примерно через полчаса после нас прибыла вторая группа, тоже несколько человек. Они были голоднее нас - им ведь по дороге не давали хлеба с маслом. Один из них не мог оторвать взгляда от кусков хлеба, сушившихся на крыше кузницы. «Мужики, я дам вам свои сапоги тут из мешка за ваш хлеб там - конечно, за весь. Поменяйтесь же со мной, прошу вас!» - сказал голодный местным. Те попытались успокоить человека, они сказали, что нас, когда мы придем в зону, конечно, покормят, пусть он немного потерпит. Но тот не отставал от них.
Тут один из местных на минуту отошел и принес человеку немного хлеба. Он вмиг его проглотил и опять предложил свои сапоги. Наконец, нашелся кто-то, готовый взять за хлеб пару сапог. «Разбогатевший» тотчас вновь принялся за еду. Его пытались удержать, уговаривали его, что в лагере действительно в достатке еды. Но человек продолжал есть... На следующее утро он был мертв. Беднягу сгубил обмененный хлеб, а также полученный в лагере, вместе с полусырой пшеничной кашей.
К обеду нас, пересчитав, ввели в зону. Там стояли группами люди и оглядывали нас любопытным взором:
-Откуда прибыли, мужики? Из каких же это мест вы родом?
-Из Гримма.
-Ух ты, я из Мессера, мы же дома были почти соседи.
-Из Бальцера я.
-Ах, боже мой, я из Антона, мы ведь из одного кантона.
Нам тотчас бросилось в глаза, что все вокруг нас были неплохо накормлены, но их одежда, напротив, выглядела совсем жалко. У некоторых вовсе не было рубах, их тела загорели почти дочерна. В бедственном состоянии находилась и их обувь. «Да, нас кормят, но с одеждой дело плохо», -сказали нам.
Затем нас повели в баню. Согласно строжайшему предписанию всех лагерей ГУЛАГа, и здесь каждому пришлось повесить свое белье на проволочное кольцо и отдать в прожарку; там, пока мы мылись, его дезинфицировали.
Из бани нас, наконец, отвели за стол. Столовую устроили во дворе под навесами. Каждый получил 800 граммов хлеба, полную миску пшеничной каши и жидкий, но сваренный также из пшеничной крупы суп. У нас широко раскрылись рты и глаза, такое не умещалось в наших головах. В сибирских лагерях рацион был настолько скуден, что люди едва выживали, а здесь мы внезапно увидели себя перенесенными в сказочную страну. Этого я не могу объяснить и сегодня.
Мой добрый дядя Лео Шмаль - мы всегда держались очень близко друг к другу - сказал: «Знаешь что, нам нельзя съедать эту еду сразу, если мы не хотим умереть. Мы съедим все постепенно, чтобы не переесть». Я по сей день благодарен моему родственнику за его добрый совет. Столь многие из нас, вновь прибывших, лежали наутро на своих нарах смертельно больные, 12 человек вовсе не дожили до следующего утра.
Мазунья - большой лагерь, он насчитывал более тысячи человек. При этом он был полностью отрезан от внешнего мира, газет и радио здесь не было, письма приходили редко, и еще реже счастливчики получали посылки от близких. Бараки в зоне стояли рядами, так что здесь были настоящие улицы. На «базарной площади» шел обмен. Здесь оживленно меняли махорку на хлеб, причем спичечная коробка табака стоила дороже куска хлеба. Чего только не предлагали на этом рынке! Каждый обменивал то, что мог. Денег в лагере не было. Сколько мы зарабатываем, никто не знал, возможно, этого хватало не только на наше содержание, быть может, что-то оставалось - кто может сегодня это сказать? Коммунисты и комсомольцы, насколько я помню, не платили членских взносов.
В деревянных бараках было полно клопов, так что ночью на нарах невозможно было найти покоя. Люди мучились, затем, наконец, вставали и шли со своей постелью во двор, чтобы поспать под открытым небом, другие забирались на чердак и устраивались там. Тотчас бросалось в глаза, что лагерное начальство это не волновало. Многие трудармейцы страдали куриной слепотой и не могли передвигаться после захода солнца, так как ничего не видели - из-за однообразной пищи. Поскольку многочисленных деревянных бараков не хватало, в лагере установили палатки, в которых разместили и нас, новичков - по 30-40 человек в каждой палатке.
У дальнего забора зоны была установлена полдюжина треног, на которых висели большие чугунные котлы. В этих котлах готовили еду - я намеренно не говорю «варили», поскольку приготовление этой пищи не имело с варкой ничего общего. Вечером, перед сном, под котлами разводили огонь, в котлы наливали по паре ведер воды. Когда вода начинала кипеть, к ней добавляли из мешка определенное количество пшеницы и ждали, пока она вновь закипит. Затем огонь тушили, а котлы накрывали толстыми крышками. Крупа за ночь размягчалась и разбухала, утром полусырую кашу подавали на стол. О каких-либо жирах не было и речи, соль экономили, других добавок не было. Еда была безвкусной, но голода мы не испытывали, и все считали, что это самое главное.
Работа была в основном двух видов: лесоповал и лесосплав. Нас, новичков, поделили на бригады. После дня отдыха мы отправились в лес на лесоповал. Работа была для нас не новая. Наш бригадир Карл Цулауф, последний председатель гриммского колхоза «Коллективист», поделил нас на звенья, и уже вскоре повалились первые спиленные деревья. Мы работали очень старательно, сохранив, несмотря на все лишения, свою высокую сознательность. Кроме того, обильная пища нас прямо-таки осчастливила. Нормы даже перевыполнялись.
Затем мы попали и на лесосплав. Трудно описать, какое большое количество деловой древесины лежало на берегу Камы. Все эти бревна нам нужно было сбросить с берега в реку, чтобы они по течению доплыли до сплавного рейда под Соликамском. Там изо всех этих отдельных бревен составляли большие плоты и отправляли их туда, где они использовались: например, в Сталинград, для восстановления которого тогда требовалось много леса.
Так, возможно, все бы спокойно и продолжалось, если бы вновь не произошло нечто чрезвычайное. В лагере уже раньше можно было услышать, что тот или иной страдает поносом. Врача не было, так что каждый лечился, как умел. Плохо пропеченный хлеб сушили, его также жарили на железных лопатах и лишь затем поедали, другие обменивали у возчиков хлеб на овес, жарили овсяные зерна и ели их вместо хлеба. Тем не менее, число больных росло с каждым днем.
Как-то вечером мы увидели, как два больших барака прямо у ворот отгораживают от всех других высокой дощатой стеной. Говорили, что там изолируют всех заболевших. Поскольку, однако, ни на какую медицинскую помощь рассчитывать не приходилось, то каждый больной стремился как можно дольше не попасть в огороженные бараки, ведь там не было абсолютно ничего, что могло бы способствовать выздоровлению, там нельзя было и сушить свой хлеб.
Вскоре оба барака наполнились. Один из нас был назначен медбра-том, он делал настои из всевозможных трав и пихтовой хвои. Он должен был также выявлять вновь заболевших, чтобы немедленно изолировать их от других. Так, он каждое утро стоял у отхожего места и наблюдал за мужиками. Тяжелобольные начали умирать - сначала по 2-3 в день, потом все больше, пока мы уже не могли сказать, сколько умерло за день. Мертвых поначалу вывозили на одной подводе, затем появилась вторая, наконец, их стало целых три. За короткое время от дизентерии умерли сотни людей.
Однажды послышалось, что прибыла комиссия из Соликамска, чтобы расследовать дело. Что из этого вышло, я сегодня уже не помню, возможно, был назначен врач, но люди, во всяком случае, продолжали умирать. Главной причиной была плохо приготовленная еда.
Среди тех бесчисленных людей, что умерли в лагере Мазунья от дизентерии и навсегда остались лежать в болотах на берегу Камы, были и мой дядя Яков Сейбель со своим сыном Генрихом, мой двоюродный брат Вольдемар Зальцман, Роберт Шмаль - брат Лео Шмаля, Давид Вааг - муж моей тети Ирмы, которая по сей день скорбит о нем в Красноярске.
...В июле 1969 г., когда я посетил Норильск и Дудинку, оказалось, что я был первым, кто смог достоверно поведать моим тетям Грете и Бете о смерти их сыновей, а также дяди Якова, мужа тети Беты. Прошло 26 лет, но никто не счел нужным сообщить правду достойным сострадания старым матерям. Даже после войны об этом не позаботилось ни одно ведомство. Можно ли было этого ждать, к примеру, от лагерного начальства во время войны? О таких «мелочах» оно тогда не думало...
Тем временем лесосплав продолжался. За сравнительно короткий срок мы очистили от древесины берег в районе лагеря. Свежеповаленные деревья не штабелевались: как только их доставляли из леса, они тут же попадали в воду. Такого до нас, якобы, не бывало. При этом из леса к берегу доставлялось огромное количество древесины, ведь лесоповалом было занято так много людей. Не могу вспомнить ни одного случая, чтобы кто-то из нас во все эти годы лодырничал. Просто поразительно, насколько самоотверженно относились мои земляки к своей столь тяжкой работе, чтобы приблизить победу над врагом. И это несмотря на все, что их окружало на каждом шагу. Вот еще один пример на этот счет.
Однажды в воскресенье объявили выходной. Вообще мы воспринимали выходные как дополнительное бремя, поскольку нас все равно не оставляли в покое. Если уж никому не приходило в голову выгнать нас летом на палящее солнце или зимой на трескучий мороз, то обшаривались наши чемоданчики и узлы, чтобы установить, не храним ли мы там чего-нибудь запретного.
Так и в то воскресенье нашелся повод выстроить нас на плацу. При этом мы должны были предстать без головных уборов и с нашими котелками. Речь должен был держать Заякин собственной персоной. Одно это имя, думаю, наводило страх не только на нас, бедолаг, но и на его подчиненных из лагерного руководства. Высокий, крепкий, он всегда носил тяжелые высокие сапоги, черный полувоенный френч и в любую погоду черную кожаную фуражку.
Изо всех бараков и палаток устремились мы на плац, тысячеголовая серая масса. Солнце стояло в зените, мы все были с непокрытыми головами, только хозяин лагеря предстал в центре большой площади в своей черной кожаной фуражке. У всех к поясам были подвешены их котелки, и все глаза были устремлены на лагерного начальника. Я уже упоминал, что Мазунья была полностью отрезана от внешнего мира. Едва ли кто-то из нас знал о том, что происходило на фронте и вообще в мире.
Поэтому Заякин начал речь с положения на фронте, причем он сообщил нам, что Италия вышла из войны. Все, о чем он говорил, было для нас ново, и мы слушали во все уши. Наконец, он сделал паузу, и мы уже подумали, что доклад о международном положении окончен. Мы были бы этому и страшно рады, ведь солнце немилосердно палило наши непокрытые головы, да и стоять мы устали. Но для чего же тогда нам нужно было приносить с собой наши котелки? Об этом нам и предстояло услышать от Заякина. Зима на пороге, сказал он, нужно подправить некоторые барачные крыши. Поэтому было решено использовать для этого котелки, листового железа нигде больше достать нельзя. Жестянщики должны склепать из них стальные листы. На этом Заякин завершил свою речь.
Мы стояли, будто пораженные громом. Как можно было додуматься до такой дурацкой идеи? Хотя во всем лагере имелись сотни котелков, склепать из них большие стальные листы было совершенно невозможно. Вскоре мы разгадали подлинный смысл речи нашего лагерного начальника. Я уже говорил, что без котелка не мог обойтись ни один трудармеец. Об этом знал и Заякин. Так этому коварному человеку пришло в голову украсть наши незаменимые котелки, лишив нас этого единственного удобства.
Вот уже раздалась и команда: все котелки в одну кучу! Тут же в центре площади образовалась большая груда. Когда приказ был выполнен, нам разрешили вернуться в наши бараки и палатки. На следующее утро пирамиды из котелков больше не было, площадь была пуста...
С трудом верится, что этой жестью можно было залатать дыры в крышах. Я уже не узнал об этом, так как ранней осенью убыл из Мазуньи.
С тех пор прошло 45 лет, но каждый раз, когда я смотрю военный фильм и там появляются подтянутые эсэсовцы, я не могу не вспомнить нашего лагерного начальника Заякина и груду котелков. Странная ассоциация? Или вовсе не столь уж странная?..
Лобаниха
Случилось так, что части немцев Поволжья, прибывших в июле 1943 г. из Сибири, из Краслага НКВД, пришлось покинуть лагерь Мазунья, расположенный на правом берегу Камы. Я уже писал, что мы были в этом концлагере абсолютно бесправны. Никого не спрашивали о его мнении, ни один начальник не вступал с нами в разговор. При этом мы, конечно, могли бы кое-что предложить. Но трудармейцы были в глазах начальников безликой серой массой, которую можно было беспредельно эксплуатировать - чем тяжелее была работа и чем хуже условия жизни в бараках, тем лучше они, похоже, соответствовали предписаниям, которыми руководствовалось лагерное начальство.
День 2 сентября 1943 г. мы провели на лесосплаве. Погода была теплая и сухая, так что работалось довольно лихо, настроение у нас было хорошее, если это слово вообще применимо к тем условиям. Когда мы после работы пришли в лагерь и съели вечерний хлеб, к нам палатку зашел один из лагерных начальников со списком и зачитал фамилии всех членов нашей бригады. Было сказано, что нам нужно приготовиться и немедленно выйти к лагерным воротам, чтобы отправиться в другой лагерь. Мол, у берега Камы нас дожидается лодка.
Поэтому мы собрали наши пожитки и пошли к лагерным воротам. Нас уже ждал надзиратель в униформе. Когда мы, как обычно, собрались построиться, нам внезапно сказали, чтобы мы отложили в сторону наши чемоданчики и рюкзаки. Мы недоуменно посмотрели друг на друга, но приказ уже прозвучал повторно. Мы сложили наше нищее имущество. Затем послышалось: «Построиться!» и «Вперед, марш!»
Так нам пришлось претерпеть еще одно незабываемое надругательство. В чемоданчиках и рюкзаках мы до сих пор сохранили то, что было нам нужнее, но и дороже всего: миски, ложки, данные с собой матерью или женой, нижнюю рубаху или теплые подштанники, бритвенный прибор... Теперь все это осталось за высоким сплошным ограждением. Почему? Но кто должен был ответить нам на этот вопрос?
Большая плоскодонная лодка стояла на берегу наготове, мы зашли, сопровождающий оттолкнул ее и заскочил туда сам. Тем самым Мазунья стала нашим пагубным прошлым. Некоторые из нас взялись за весла, попытались управлять лодкой, но это им удавалось плохо. Мужики умели обращаться с лошадью, трактором или плугом, но ориентироваться на воде не могли, управлять лодкой надо уметь. Мы хоть и родились в Поволжье, но довольно далеко от реки, в степи.
Мы блуждали по воде, вблизи то одного, то другого берега, то посреди потока. Надзиратель ругался, матерился, но премудростями гребли и управления не владел и он. Вдобавок ко всем бедам незадолго до темноты еще и пошел дождь. Это еще больше сбило с толку нас всех. Слава богу, течение понесло лодку к левому берегу. Мы причалили, вылезли и попытались укрыться под деревьями в лесу. Мы решили оставить проклятую весельную лодку и дальше пойти пешком.
Дождь продолжался всю ночь. По пути мы наткнулись на землянки. В них «жили» наши земляки - лесосплавщики. Несмотря на все недостойные человека условия, они приняли нас в свои норы. Промокнув насквозь, мы провели остаток этой тяжелой ночи у наших нежданных товарищей по несчастью, в их «квартирах».
Когда, наконец, рассвело, дождь прекратился, и мы продолжили свой путь. Тут я увидел моего гриммского школьного товарища Якова Фельде, чей высокообразованный дядя Яков Яковлевич Фельде с сыном Эрнстом искал чего-нибудь поесть на помойке в сибирском лагере, что, однако, не уберегло от голодной смерти никого из них двоих. У Якова были нары в одной из этих земляных нор, днем он занимался сплавом отдельных бревен. Он выглядел очень жалко и не проявил ко мне почти никакого интереса. Я бы охотно чем-нибудь помог ему, но у меня не было ничего, кроме собственной жизни.
Дома этот Яков был активным комсомольцем, хорошо учился и участвовал во многих школьных общественных мероприятиях. Он был известен как прилежный корреспондент молодежных газет «Юнгер Штюрмер» и «Роте Югенд», а также газеты ДЦЦ („Дойче Централь-Цайтунг"). Он никогда больше не вернулся к своим старым родителям. Зимой 1945/46 гг. мне пришлось рассказывать в Устюге его прикованной к постели матери, доброй тете Марии, об этой встрече с ее сыном Яковом, и каждый раз я, казалось, ощущал, как горячи были ее слезы. Яков навсегда остался лежать на берегу Камы.
Я спешно догнал своих товарищей, надзиратель бросил мне пару недобрых слов, к чему мы уже давно привыкли, я присоединился к группе, и мы пошли дальше, через отдельные деревеньки, сквозь густой лес, по голым убранным полям, пока, наконец, не добрались до берега Кольвы, небольшого притока Вишеры. Это место называлось Лобаниха. Единственный барак стоял прямо на берегу, кроме него за ограждением из колючей проволоки не было видно ничего. Этому бараку было суждено стать на несколько месяцев нашим приютом. Перед нашим прибытием там, видимо, размещались заключенные. Стены, пол, все помещения были в грязи, в щелях нар - полно клопов.
Примерно в ста метрах от «зоны» находилась лагерная кухня. Там мы получали нашу еду. Из-за отсутствия помещения для приема пищи мы несли ее в мисках в барак и ели на наших нарах.
На реке вылавливали плывущие по отдельности бревна и сортировали их по длине и породе дерева. Эту работу выполняли днем заключенные из большого лагеря, расположенного в паре километров вверх по течению. До сих пор они занимались этим и ночью. С нашим прибытием их освободили от ночной смены. Вместо них холодные и дождливые осенние ночи на реке должны были проводить мы, трудармейцы. Каждый стоял на мостках, примерно в метре над поверхностью воды и вылавливал бревна. Когда ограждение заполнялось, бревна связывали.
Дождь проникал сквозь наши жалкие фуфайки (о дождевых плащах, естественно, не могло быть и речи), посреди реки не знал пощады холодный ветер. Казалось, ты замерзнешь на месте. И так всю ночь напролет. Промерзшие насквозь, мы возвращались в барак и не могли согреться в хорошо натопленном помещении.
Ни после нашего прибытия, ни затем нас не водили в баню. Последствия легко себе представить. За короткое время мы сплошь завшивели. Наш бригадир Феттер, который пытался по мере возможности облегчить наше положение, не раз обращался по этому поводу к нашему начальнику, но тот этого будто не слышал. Ситуация становилась все отчаянней, паразиты угнездились всюду: в одежде, в прическе, даже в бровях.
Трудно сказать, как бы дело пошло дальше, если бы однажды в наш зачумленный барак не заглянуло начальство лагеря для заключенных, которому мы были непосредственно подчинены. Когда мы вернулись с работы, нас тотчас повели в баню. Тем временем в бараке творилось черт знает что: начальник лагеря собственной персоной скомандовал, чтобы к нашему возвращению барак был очищен, стены побелены, клопы истреблены и постель заменена.
Баня принесла облегчение, мы почувствовали себя почти счастливыми. Свежего белья нам, правда, не дали - для начальства это было бы уж слишком, но, пока мы мылись, нашу завшивленную одежду должным образом прожарили, и все насекомые в ней были истреблены.
Мы вернулись в наш барак и не узнали его: оконные стекла блестели, нары отмыли, пол тоже, воздух был чист, печь пылала жаром - боже мой, какое блаженство! Да, как много все же в нашем трудармейском существовании зависело от лагерного начальства!
Как-то меня подозвал к себе наш бригадир Феттер. Оказалось, что кончились дрова на кухне. Трудармейцы должны были возить дрова для кухни из леса на ручной тележке. Он имеет в виду меня, сказал Феттер. Я должен был подобрать себе помощника и завтра утром приступить к делу. Я не возражал. К тому времени мы изучали лагерные законы достаточно долго, чтобы разбираться, какие преимущества и недостатки имеет та или иная работа. И я сразу же смекнул, что новая работа не останется для меня и моего коллеги без воздаяния, поскольку на кухне, как известно, варят. Если мы будем обеспечивать повара хорошими дровами и, естественно, если он окажется человеком, то он уж сообразит, что от него требуется.
Н-да, подумал я, лесорубом и лесосплавщиком ты уже работал, табельщиком в овощеводстве тоже - это все была, как говорится, работа для людей. А завтра ты должен везти на ручной тележке дрова для кухни, но тянуть повозку - это не человеческая работа, на Волге, как и всюду, впереди телег запрягали лошадей либо волов. То есть ты с завтрашнего дня должен зарабатывать свой хлеб в роли лошади или вола... Ну и черт с ним, сказал я себе, это все же лучше, чем мерзнуть ночью на реке. Так я стал тягловой силой. Моим помощником, т. е. пристяжной, как это называли в Гримме, я выбрал себе молодого человека - Карла Шмидта. Я уже раньше обратил внимание на его скромность. От него редко можно было услышать недовольное слово, он всегда казался довольным. В тяжелые времена такие люди вызывают сострадание, поскольку не умеют постоять за себя. Мое предложение он воспринял как божий дар.
Так мы принялись за заготовку дров для кухни. За краткий срок мы овладели своим ремеслом так хорошо, что нам не доставляло особого труда делать запасы. Груда дров росла, мы пилили и кололи, складывали дрова в поленницу, затем опять отправлялись в лес. Увидев, что мы лихо управляемся с этой работой, на нас возложили еще одну обязанность: мы должны были трижды в неделю ездить с нашей тележкой в лагерь для заключенных и доставлять оттуда на нашу кухню продукты - крупу, хлеб, рыбу, картошку, растительное масло и прочее. Этот мы делали охотно, так как заключенный, который заведовал там продуктовым складом, оказался любезным человеком. Он никогда не забывал дать нам в дорогу что-нибудь съестное.
Мы все должны были помогать и при уборке картошки. В то лето картошка хорошо уродилась, ее уборка доставляла удовольствие. Какая же копка без печеной картошки, такого дома на Волге не бывало, а здесь, казалось нам, тем более не будет. Но не случайно говорится: «Человек предполагает, а Бог располагает». Старичок-агроном запретил нам разводить огонь на поле. Ах, что тут началось! Мы все стали уговаривать агронома, но он заупрямился. Вечером в бараке было решено завтра развести огонь - будь, что будет. По приходу на поле один из нас сразу же пошел в лес за хворостом, без лишних слов он разжег костер, и вот уже ввысь поднялся дым. Агроном увидел нашу решимость и не рискнул воспротивиться - так у нас к обеду появилась хорошая горка печеной картошки. И работа пошла у нас после этого совсем лихо, до вечера мы сделали намного больше, чем в первый день, а старик, похоже, осознал свою вчерашнюю ошибку. Естественно, каждый из нас захватил по паре картошек с собой. Там пошла варка. Пока картошку сварили все, настала почти полночь...
Осень достигла своего зенита, первый тонкий лед покрыл Кольву. Лесосплав прекратился. Работа на берегу была выполнена. Затем мы еще несколько недель занимались разной вспомогательной работой. Но незадолго до Рождества мы столь же неожиданно ушли в ночь, как нас отправили из Мазуньи.
Собачий лай
В то время мы часто спрашивали себя, почему «органы» - так называли тогда НКВД и связанные с ним службы - работают в основном по ночам. Как-то я обратился с этим вопросом к одному пожилому трудармей-цу, дяде Ханнесу - он был выходцем из дагестанского города Кизляра и мог без конца рассказывать о виноградарстве. Тот смотрел на меня некоторое время, будто взвешивая, может ли он доверить мне свой ответ. Решившись, он сказал почти шепотом: «Все воры, Ябье, крадут ночью. Смотри, не проболтайся, это я сказал только тебе». Я пообещал и держал свое слово до сегодняшнего дня. Теперь, поскольку у нас сменился календарь, я решил начать эту главу словами дяди Ханнеса. Я сразу же понял этого всеми нами уважаемого человека, хотя он был очень скуп на слова.
Помню, Энгельс был занят частями НКВД в ночь с 29 на 30 августа -|941 г.; из Энгельса нам пришлось отправиться в путь изгнания поздно вечером, почти ночью; в трудармейский лагерь нас тоже отправили ночью, и ночью мы прибыли туда; из Сибири к берегам Камы мы выехали опять же ночью; из Мазуньи в Лобаниху мы отправились также незадолго до темноты; окруженный колючей проволокой барак в Лобанихе нам пришлось покинуть тоже поздним вечером. Это, конечно, не было случайностью. Позднее, в годы ссылки, случалось вновь и вновь, что того или иного из нас с шумом будили, поскольку он понадобился в спецкомендатуре.
...Холод пронизывал нашу жалкую одежду. Уже перед уходом надсмотрщики потребовали от нас шагать быстро, чтобы достичь места назначения еще до рассвета.
Луна то и дело проглядывала сквозь косматые облака. Вокруг царила глубокая тишина, казалось, скрип нашей обуви слышен за километры. Охраняемые вооруженными надзирателями спереди и сзади, мы поначалу шагали бодро. Нас подгонял и мороз. Пара деревушек, мимо которых мы прошли по дороге, застыли в ночном покое. Погруженный в свои мысли, я топал посреди группы. Вспоминалось многое, в том числе и наша школа в Гримме, уроки немецкой литературы у учительницы Марии Дуль-зон.
Я весь находился в плену высокой поэзии, когда в хвосте колонны раздался бешеный собачий лай. Тут же мы услышали громкий плач одного пожилого трудармейца. Колонна мгновенно остановилась, все взоры обратились назад. Мы увидели, что плачущий лежит на дороге лицом книзу, а немецкая овчарка яростно рвет его затылок. Сопровождающий охранник держал пса на поводке, наблюдал за экзекуцией и орал во всю глотку: «Я тебя научу ходить быстро, ты у меня никогда не будешь плестись сзади, слабак...»
Один из нас - как жаль, что я забыл его фамилию, - выскочил из своего ряда, будто его вытолкнуло пружиной, и бросился к хозяину собаки. «Перестань, говорят тебе, убери собаку, он ведь тоже человек, черт возьми! Он больной и слабый, потому он и отстал...» Собака была готова броситься на смельчака, она встала на задние лапы и рвала поводок. И что вы думаете? Энкаведешник не спустил пса, он уставился на нашего героя и был вне себя от изумления.
Тот, кого терзала собака, с плачем встал. Заступник взял его под ру-ку и поставил в середину колонны. Тут уже раздался и приказ: «Вперед!» Но никто не шевельнулся, будто не слыша команды. «Вперед, марш, свиньи!» Мы стояли неподвижно. Охранник ругался самыми непотребными словами, но мы не шевелились, и нам казалось, что мы стоим так уже вечность. Холод стал проникать под наше нижнее белье. Четыре охранника с овчаркой замолкли и смотрели на нас с ненавистью, но и растерянно. Тут наш герой сказал: «Теперь давайте пойдем, мужики, а то замерзнем». Мы тотчас двинулись и шли быстрым шагом, пока не прибыли к воротам лагеря. Тот, кого укусила собака, больше не отставал, его держали под руки с обеих сторон, но его фуфайка была на спине совершенно разодрана.
Стало рассветать, когда загремели по рельсу. Лагерь постепенно ожил, и мы узнали, что прибыли на правый берег Вишеры. Конечно, мы были готовы ко всяким неприятностям, ведь мы позволили себе ночью неслыханную дерзость. Но весь день было тихо, никого из нас не наказали за это и позднее. Возможно, охранники сами чувствовали себя в своей шкуре не очень уютно, ведь им не удалось превратить нас во время ночного марша в послушное быдло.
В последующие дни мы привыкали к жизненному ритму нового лагеря. Шел декабрь 1943 г., 1944-й год был на пороге.
Передышка
И вот мы опять на Вишере. Летом, в июле, нас, «сибиряков», провезли здесь на барже вверх по реке до Рябинино, а оттуда мы со всякими мучениями через Чердынь и Бондюг попали в лагерь Мазунья. Теперь мы вновь прибыли на этот приток Камы. Пути Господни неисповедимы, и пути НКВД тоже. Зачастую нам казалось, что нет абсолютно никакого основания гонять людей с места на место. В каждый лагерь загнали более чем достаточно моих соплеменников, которые, невзирая на массовую смертность, самоотверженно трудились. Всюду царили компактные двухэтажные нары. И при этом создавалось впечатление, что лагерное начальство было не так уж заинтересовано в нашем продуктивном труде и хотело только мучить нас и издеваться над нами.
Наш новый лагерь находился неподалеку от большого села Реди-кор, у последнего изгиба реки, которая здесь поворачивала влево ровно на 90 градусов, чтобы направиться к Каме и через 75 километров, близ Соликамска, слиться с ней. Внешне все лагеря походили друг на друга как две капли воды: высокие сплошные ограждения с колючей проволокой, строжевые вышки и широкие ворота в «ад», как все называли зону. Внутри стояли бараки одной и той же «архитектуры», было ли дело в Сибири, на Урале или на других просторах нашего гигантского социалистического государства рабочих и крестьян. Так был устроен и этот лагерь. Но он имел и свою особенность: в углах забора отсутствовали сторожевые вышки, и был он совсем мал, рассчитанный лишь на несколько сот человек. Нам прежде всего бросилось в глаза, что охранники у ворот, как и сопровождающие на работе, не были вооружены. Вне зоны имелся маленький киоск, где можно было что-то купить за несколько копеек. Нары в бараках были сколочены в два этажа по образцу спального вагона и отделялись друг от друга поставленной на ребро доской. У каждого из нас был соломенный матрас, имелись также ватные подушки и одеяла. Для каждых двух человек предназначалась тумбочка, в которой можно было хранить свои пожитки, но ведь у нас их отняли в Мазунье.
Если в лагерях, насчитывавших тысячи трудармейцев, ты знал только членов своей бригады, то здесь вскоре перезнакомились все. Каждый мог положиться на остальных, хотя бы в том, что касается слов поддержки. Тем самым условия нашего существования стали теперь несколько человечней. Будь немного получше еда, можно было бы почти утверждать, что жить стало терпимо.
Основной работой зимой был лесоповал, летом - лесосплав. В окрестностях росли ели, в древесине которых остро нуждалась авиационная промышленность. Летом самые лучшие деревья помечались красной краской. Мой прежний бригадир в Лобанихе, товарищ Феттер, стал тем временем специалистом в этой области. Зимой эти деревья валили. Большим спросом пользовалась и древесина березы.
Лес для самолетостроения заготавливался тщательнейшим образом. При лесоповале, погрузке и разгрузке не разрешалось использовать ни топор, ни лом. Единственными рабочими инструментами были деревянный рычаг и пила. Поваленные стволы тотчас отвозились на берег Вишеры, там их складывали в штабеля высотой с дом. Их окружали каркасом из длинных бревен - эти штабеля назывались «глухари». Сверху их тщательно укрывали еловыми ветками, чтобы защитить от солнца. Штабеля привязывали друг к другу толстым стальным тросом. Пока эти «глухари» не поднимало весенним половодьем, они оставались лежать на берегу. Затем подходил пароход-тягач, брал плот на буксир и, украшенный лозунгом «Лес для фронта!» или «Лес на восстановление Сталинграда!», направлялся вниз по течению, сначала по Каме, затем по нашей Волге...
Была глубокая зима. Однажды, когда мы вернулись из леса в лагерь, было сказано, что завтра нас на время отправляют в Могильниково - это зловещее название носила деревушка на правом берегу Вишеры, примерно в 10 километрах вниз по течению. Осенью там не удалось вовремя отправить плот в разрушенный Сталинград; теперь река замерзла, и нам нужно было ломами разбить толстый лед вокруг бревен, отнести их на берег и там связать в новый плот.
На следующее утро мы по санному пути гуськом отправились в эту деревеньку. Нас поселили у солдатки, в одной комнате ее ветхой избы. Мне и сегодня неясно, как там могла разместиться бригада из двух десятков человек. И все же мы были рады жить в этой деревушке, без колючей проволоки, без пересчета на входе в лагерные ворота и выходе из них, даже без надзирателя. Наш бригадир Вольдемар Вебер, мой гриммский земляк, дал за нас письменное поручительство.
Вольдемар Вебер считался в Гримме деятельным активистом социалистического строительства. Его, комсомольца, можно было встретить всюду, где было необходимо. Когда зимой 1934 г. был создан политотдел в МТС, он принадлежал к тем, кто издавал на немецком языке его газету «Большевик». Она стала в конечном итоге кантонной газетой. После службы в армии он вернулся в родное село и работал в канткоме партии, затем секретарем кантисполкома. Там его настигло проклятое выселение. Он знал нас всех, ведь наша бригада состояла из одних гриммцев.
Работа на замерзшей реке началась на следующее же утро после нашего прибытия. Вскоре мы выполняли ее лихо. Через неделю появился десятник, его звали Василий Иванович Дрозд, он был раскулаченный из Белоруссии. Он посмотрел на нашу работу, все подсчитал и остался доволен нашими результатами. Деревенские жители тоже ничего не имели против нас. Наоборот, приходила то одна, то другая солдатка и просила напилить и наколоть ей вечером дров или выполнить другую мужскую работу в ее жалком хозяйстве. Эти женщины, как и все, переживали тяжелое время, они во всех отношениях могли рассчитывать только на себя и зачастую не знали, как им быть. Картошка, соленая капуста и натопленная комната - вот и все, что составляло их быт, не считая тяжелой работы. Они смирились со своей участью и надеялись на возвращение мужей, сыновей и отцов.
Сколько писем на фронт мне пришлось написать в те недели для этих многострадальных солдаток! Первое письмо я написал по просьбе нашей хозяйки, доброй тети Маши. Когда я закончил, она попросила меня прочитать ей написанное. Слушая меня, она потихоньку заплакала. Я очень хорошо понимал, отчего она плачет. Очевидно, она затем рассказала обо всем в деревушке. Вот и получилось, что я почти каждый вечер сидел за столом нашей хозяйки и писал письма. Я всегда с охотой делал это для этих измученных женщин. И это воистину не из-за лишнего куска, но из сочувствия.
Чем дольше мы находились в этой деревеньке, тем лучше видели, в какой нищете жили ее обитатели. Конечно, ужасная война против жестокого врага продолжалась уже почти три года, так что всем необходимым должен был обеспечиваться прежде всего фронт. И, тем не менее, трудно было понять, почему эти люди были такими неслыханно бедными, а их хозяйства - столь отсталыми. Я наверняка не преувеличу, если скажу, что они всем своим образом жизни напоминали крепостных крестьян старой
России.
Как далеки были эти люди от биения пульса огромной страны, как сильно отстали эти деревушки даже от тех, которые мы застали в Сибири тогда, осенью 1941 г.! Я познакомился с древней старушкой, которая, несмотря на свои 80 с лишним лет, никогда в жизни не покидала свою деревеньку. Но и более молодые люди никогда не бывали в своем райцентре Чердыни, не говоря уже о Соликамске или об областном центре Молотове.
Здесь мы впервые увидели, как созревший хлеб жнут средневековыми серпами. Судьбе было угодно, чтобы мы и летом работали в окрестностях этой деревушки, и тогда мы в свои выходные помогали людям убрать колхозный урожай. Мы сами жали зерно серпами, увязывали его в снопы, грузили их и отвозили на гумно, где хлеб молотили прадедовским способом - цепами, даже не конными катками, которые у нас на Волге были известны всюду. Кто-то может подумать, что я преувеличиваю и недостаточно объективен. Ничуть! На поле мы часто видели, как эти бедняги обедают. Еда состояла из кислого кваса, настоенного бог знает на чем, мятых перьев зеленого лука и печеной смеси лебеды с мерзлой картошкой, пролежавшей зиму в земле на полях, выкопанной весной и высушенной на солнце, чтобы затем использовать для еды картофельную муку...
Так мы, наверно, могли бы провести здесь в Могильниково всю зиму, если бы черт опять не сыграл с нами злую шутку. У соседней деревеньки Сартаково протекала речушка. Мелкая и невзрачная, она, однако, выполняла полезную работу: целый ряд маленьких водяных мельниц допотопным способом мололи жителям близлежащих деревень их горстки зерна. Вечером туда засыпали мешок зерна, и когда долгая зимняя ночь была позади, можно было забирать муку.
Однажды вечером житель Сартакова засыпал свое зерно. Когда он утром решил забрать муку, дверь мельницы оказалась взломана. Мука исчезла. Вся округа знала, что в Могильниково живут немцы, и вина пала на нас. Обворованный тотчас поспешил в Могильниково, прямо в дом к нашей хозяйке. Как ни защищала нас женщина, несчастный остался при своих подозрениях и говорил: мол, все немцы - проклятые сволочи, что же им помешает украсть мешок муки? Когда мы вечером вернулись с работы, У тети Маши в комнате сидели обворованный инвалид войны и человек из сельсовета, поджидая нас. Узнав, в чем дело, наш бригадир решительно отверг подозрения этих людей. Не надо стричь всех немцев под одну гребенку, сказал он, мы еще не утратили свою честь. Но если они настаивают на обыске в доме, то пожалуйста.
Они начали обыск. Не найдя ничего в комнате, полезли на чердак, затем спустились в погреб, искали в ветхом сарае, рылись в глубоком снегу - ничего. Назавтра к вечеру появился наш мастер Василий Иванович Дрозд, чтобы оценить проделанную работу: согласно его оценке мы получали на следующей неделе наш рацион, потому она была нам небезразлична. За минувшие дни мы сделали, что могли, так что мастер был опять доволен нашими результатами.
Дома, за ужином, он заметил с кажущимся безразличием: «Работаете вы хорошо, мужики, но зачем вы обижаете здешних людей?» И он рассказал, что обворованный инвалид войны утром приходил в Редикор и говорил о краже с нашим лагерным начальством. Мол, хотя у немцев ничего не нашли, он абсолютно убежден, что никто, кроме этих немецких чертей, не мог такого сделать. Поэтому он просит забрать их из Могильникова назад в лагерь. Пусть ходят на свою работу пешком, десять километров туда, и десять назад. Уж это научит их уму-разуму.
Начальником нашего лагеря был некто Кузнецов. Со своими коллегами из других лагерей он не имел совершенно ничего общего. Странно, но это был гражданский человек, даже орденоносец. Не без гордости он носил орден «Знак Почета». В целом он был добрый человек и очень требовательный в том, что касалось работы. Мы делали, что было в наших силах, чтобы не подвести его, он платил нам той же монетой. А это в лагере чего-нибудь да стоило! Поскольку наш лагерь был небольшой, он мог назвать по имени почти всех. Правда, так было не сразу, сначала это коснулось, кажется, только нашего бригадира.
Итак, наш мастер сообщил нам, что Кузнецов, поразмыслив, поддался на просьбу обворованного и решил забрать нас назад в лагерь. Поэтому мы должны были завтра утром захватить свои пожитки на работу, чтобы вечером отправиться уже не сюда, а в лагерь. Отныне дело должно было обстоять следующим образом: из лагеря на работу, с работы в лагерь, десять километров туда, десять километров оттуда. Рабочий день продолжался с раннего утра до позднего вечера, но ничего не поделаешь, Кузнецов хотел успокоить инвалида войны, тому ведь пришлось достаточно хлебнуть на фронте. Что от этого сделается этим немцам! Прошагают 20 километров в день, лапти они получают по норме дважды в месяц, так что бегать босиком им не придется. На следующий вечер мы пошли домой в лагерь. Прощайте, бедные люди из Могильникова, мы еще заглянем к вам.
«Человек привыкает ко всему, только не к повешению», - утверждали мои гриммцы. И мы привыкли и к ежедневному 20-километровому маршу. Однажды мы, стоя на толстом льду, опять вытаскивали из воды бревна, и тут появился обворованный инвалид. Он пришел, чтобы сообщить нам, что вор обнаружен, это был один из деревенских. Мол, он обидел нас и просит у нас прощения: «Знаете, я видел тех немцев, воевал с фашистами. И я считал, что все одним миром мазаны. Я рад, что ошибался, простите меня».
Мы простили, нам было даже жаль его, он был, конечно, честный человек, его можно было понять. Его раны еще болели, и ему наверняка было нелегко протянуть нам руку и попросить прощения. Жаль, очень жаль, что в большинстве случаев не хотели понять нас. Мы были рады, что дело обернулось в нашу пользу и что местные жители, да и наше лагерное начальство смогли составить о нас другое впечатление.
Но назад в Могильниково мы не вернулись, остались в своем бараке. Да и немного уже работы осталось по вытаскиванию леса, основное было сделано - невзирая на все тяготы.
Это была действительно очень тяжелая работа. Мы весь день стояли на мокром льду, холодный ветер дул со всех сторон, ноги, обмотанные тряпьем и обутые в лапти, были постоянно мокрыми. Работа согревала мало, толика баланды в обед, если привозили жидкую похлебку, тоже не могла нас согреть. Единственной надеждой оставались поэтому лагерные нары, на которых, после долгого пути и скудного ужина, можно было растянуться или свернуться под одеялом.
В тот вечер и в бараке не было тепло, холод быстро пробирался сюда сквозь все щели, накаленная докрасна печурка не могла дать достаточно тепла. И без того подавленное настроение людей поникло еще сильнее.
Одни легли на нары и предались воспоминаниям, другие сидели на своих соломенных матрасах и дремали, а некоторые шатались по проходу взад-вперед и не могли найти покоя.
Моя лежанка была на «втором этаже», и я мог видеть все помещение. Передо мной предстала очень грустная картина. Я ощутил сильное желание помочь этим Богом покинутым людям вырваться из их мрачного настроения. Но как? Я хотел есть, как и все остальные, мерз точно так же, как они, я столь же устал от тяжелой работы и долгого пути туда и назад, как все. В своем бессилии я вспомнил о нашем родном языке, о том, что я еще сохранил в памяти кое-что из нашей литературы, особенно из произведений Фридриха Шиллера.
После некоторого промедления мне удалось собраться, я уселся на край нар и начал читать - сначала робко, а потом все уверенней - балладу «Порука». Постепенно обитатели барака один за другим поднялись со своих соломенных подстилок, уселись поудобней, задремавших разбудили, говорливых заставили смолкнуть. Когда я достиг середины баллады, в помещении воцарилась благоговейная тишина, все поднялись и слушали во все уши. Лица ожили, глаза заблестели.
Казалось, вокруг меня теперь совсем другие люди, у которых нет ни чувства голода, ни забот о своих близких, ни печали из-за несправедливости, которую над ними творили. Баллада Шиллера подошла к концу. Сначала продолжилась тишина, затем то тут, то там послышались слова, наподобие таких: «Вот это да, смотри-ка, как это может взбудоражить. Не знаешь еще чего-нибудь? От этого у меня даже слезы выступили на глазах».
Я не заставил себя долго упрашивать и начал другую балладу. Снова воцарилась полная тишина, и по бараку зазвучал «Кубок». Мои неоднократные запинки - эту балладу я знал не так бегло, как первую, - ничуть не помешали моим слушателям.
В продолжающейся тишине то в этом конце барака, то в том, то сверху, то снизу слышались глубокие вздохи. Вот на что было способно поэтическое слово на нашем родном языке!
Воистину, он служил нам всегда, в горе и в радости, при ярком свете солнца и под пасмурным небом как честный и верный друг, как советчик и надежная опора. Каждый из нас знает об этом по собственному опыту. Да и как могло быть иначе?! Мы ведь знаем, что можем утвердить себя как народ только при условии, что сохраним наш родной язык, наши обычаи и традиции, нашу национальную культуру. Тогда наш родной язык, как говорится, еще оставался в доме. Каждый говорил на нем - повсюду, на работе и в бараке...
Лето 1944 г. мы провели на воде, лесосплав стал нашей каждодневной работой. Боевое крещение мы получили сразу же, в весеннее половодье. Как только Вишера освободилась ото льда, тотчас начался сплав «глухарей». Плоты шли с верховий один за другим, связанные зимой во многих других лагерях для трудармейцев и заключенных. Времени было очень мало, так как уже через пару недель водная гладь вновь спадет, и тогда нельзя будет вести сплав «глухарей». Кто упускал момент, был вынужден дожидаться следующей весны с ее половодьем.
Поскольку наш сплавной рейд был последним перед Камой, все плоты закрепили рядом с нашим лагерем, расположенным прямо на берегу. Здесь эти гиганты предстояло еще раз осмотреть перед попаданием в Каму, а затем в нашу Волгу и, в случае необходимости, подправить, чтобы эта гора полезной древесины безо всякого могла добраться до места назначения.
Это случилось в ночь на 5 мая 1944 г. Мы знали, что буксир «Эрнст Кренкель», тащивший большой плот из «глухарей», направлялся к нашему рейду. Рано утром мы, «ухватчики», находились на наших лодках посреди реки и ждали парохода. Он давно уже должен был миновать речной изгиб и попасть в поле нашего зрения, мы ждали и ждали, но он не приходил. Тогда мы поспешили ему навстречу на наших лодках. Достигнув изгиба реки, мы увидели буксир. Своими большими лопастями он изо всех сил пытался продвинуться вперед, но не двигался с места, его даже тянуло назад. Боже мой, что же случилось? Но тут мы уже это и поняли.
Слева от этого изгиба на Вишере образовался залив. В ту роковую ночь дул сильный норд-вест. Устье залива было довольно широким и глубоким. Буксир благополучно миновал вход в залив и уже пытался пройти речной изгиб, чтобы взять курс на наш рейд. Но тут огромный плот содрогнулся под таким мощным порывом ветра, что буксир, несмотря на все свои лошадиные силы, оказался бессилен и плот вместе с ним понесло в глубокий залив. Пока мы добрались туда на наших лодках, несчастье уже случилось. Гонимые ветром, «глухари» попали в ловушку. Да, со стихией шутить нельзя. Вся водяная гладь в этом заливе была теперь покрыта бревнами.
Солнце едва выползло из-за деревьев, как на месте уже были начальник лагеря Кузнецов, наш сплавной мастер Дрозд и другое руководство. О долгих раздумьях не могло быть и речи, многие тысячи кубометров ценной древесины нужно было как можно быстрее высвободить из их «плена»: фронту требовался лес!
Вскоре на моторном катере прибыли и другие сплавщики, и авральная работа началась. Практически это означало разобрать весь плот на отдельные «глухари», протащить их катером один за другим в фарватер и далее к нашему рейду, чтобы там заново сложить это чудовище.
На что только не были способны, если нужно, наши люди! Каждый знал свою задачу, каждый проворно и со знанием дела выполнял свою работу, никого не надо было подгонять, все принялись за дело, от начальника Кузнецова до последнего сплавщика.
Когда солнце стояло в зените, подоспел обед. Повар Александр Рот, которого мобилизовали в трудармию новобрачным, день и ночь грезил о своей женушке, тоже мобилизованной и надрывавшейся на севере в рыболовстве. Часто хотелось смеяться, но и плакать, когда он начинал фантазировать в бараке. Теперь он раздавал еду. Опустошив свою мисочку, все тут же вновь принимались за работу. За ужином было точно так же. Лишь поздно вечером, когда почти совсем стемнело и «Эрнст Кренкель» был освобожден из своего заточения, он взял всех на борт и доставил нас в лагерь.
Здесь нас ждал сюрприз: по распоряжению Кузнецова Саша Рот приготовил для всех, кто целый день участвовал в работах в бухте, поздний ужин. Каждый получил две картофелины в мундире и стакан чая. Мы в темноте проглотили этот божий дар и, смертельно уставшие, отправились на покой. На следующий день нам было уже намного легче. Разборка «глухарей» шла у нас лихо, и поэтому часть наших людей осталась на рейде, чтобы отправлять вновь поступающие плоты.
Не могу не назвать имена некоторых моих тогдашних товарищей, так прекрасно овладевших сплавным делом и не только проявивших свое мастерство и свою добросовестность при этой аварии, но и делавших все возможное в обычные дни: Иоганн Готлибович Кандлин - наш всеми ценимый Иван Богданович, бывший, кажется, учителем в Палласовке, сплавщик, каких еще поискать; Александр Иванович Шнейдер, директор МТС из нашей Немреспублики, серьезный в деле и несгибаемый коммунист; Андрей Андреевич Идт из Бальцера, бригадир нашей бригады сплавщиков, ревностный знаток нашей литературы, с которым так хорошо мечталось; братья Александр и Оттомар Сейбели из Гримма, первый дома работал в банке, младший едва успел окончить нашу школу перед выселением; Александр Корбмахер, уроженец Таганрога, он всегда находился там, где в нем была нужда; Иоганн-Яков Шотт, ранее главный бухгалтер колхоза «Коллективист» в Гримме, казалось, что ему всегда недостает работы; Александр Гердт, молодой парень с левобережья Волги, трудолюбивый и всегда порядочный в обращении с людьми; Яков Беккер из села Денгоф Бальцерского кантона, замечательный скрипач, позже нам удалось создать приличный струнный оркестр; Александр Шторх, выходец с Кубани, у этого молодого человека был, казалось, самый большой запас терпения; Вильгельм Гонштейн из села Норка под Бальцером, известный своими сочными остротами и неподражаемым диалектом, можно было умереть со смеху. Боже мой, я хотел здесь назвать их всех, они это тысячу раз заслужили, но время оставило в памяти, к сожалению, лишь очень немногие имена.
Самоотверженным трудом этих людей мы вскоре опять составили потерпевший аварию плот. «Эрнст Кренкель» уже вечером третьего дня смог взять его на буксир и под долгие гудки сирены пустился в путь к Каме. Лагерное начальство объявило нам всем благодарность за нашу работу. Такого до сих пор еще не бывало...
Тем временем ситуация в войне с фашистской Германией складывалась явно в пользу Советской армии. Боевые действия велись уже на территории других государств, все указывало на нашу скорую и окончательную победу.
Очевидно, это и явилось причиной некоторого смягчения лагерного режима. Нам стали давать читать газеты, в выходные мы могли с особыми увольнительными покинуть зону и пойти в окрестные деревни, чтобы там за еду поработать в колхозе или починить солдатке ограду, посадить картошку и т. д.
Летом шли обычно в лес: там были целые поляны, поросшие голубикой, малиной и черникой, а также полные грибов. По Вишере в то время курсировали два или три пассажирских судна, одно из них называлось «Мария Ульянова»; когда они причаливали в селе Редикор, ты вмиг избавлялся от своего ведра с ягодой. На эти деньги можно было потом в киоске, стоявшем за зоной, купить кое-что поесть или какие-то другие пожитки.
Что касается меня, то я посылал свои «сбережения» на Крайний Север, в Дудинку, моей матери. Она нуждалась в деньгах, сколько бы их ни было. Однажды мать сообщила, что мои младшие братья уже несколько дней не встают с постели из-за отсутствия еды. «Если ты не поможешь, мы здесь погибнем», - писала она. Так моя маленькая помощь добиралась через всю страну до Северного Ледовитого океана и «приходила туда всегда вовремя», как гласили письма матери. Так же поступали и другие трудар-мейцы...
Как все же благотворна свобода! То, что нам казалось снаружи, когда мы глядели из-за забора, столь серым и неприветливым, вблизи оказывалось таким солнечно-светлым и привлекательным, будто перед нами открылись врата в рай. В лесу, который мы уже знали вдоль и поперек и который нам в минувшие годы тысячу раз приносил беду, мы в такие свободные выходные дни чувствовали себя столь неслыханно счастливыми, будто «Богом дарованный рай» уже воцарился на земле, если воспользоваться словами Генриха Гейне.
Однажды наш политотдел, находившийся в головном лагере Усть-Язьва, прислал в лагерь пару брошюр на немецком языке. Не могу описать, как реагировали люди, увидев наш латинский шрифт. Это и не удивительно, ведь у нас не было перед глазами ничего подобного уже несколько лет. Часто казалось, что в нашей стране уже уничтожено все, что могло напоминать о немецком. А тут вдруг эти книжицы! К сожалению, наша радость продолжалась недолго. Оказалось, что речь в них шла в основном о том, как кое-кто из «советских граждан немецкой национальности» на оккупированной врагом территории всеми средствами помогал фашистам, то есть изменял родине. Хотя мы совсем не хотели в это верить, это ведь было напечатано черным по белому и настроило нас очень печально.
Незадолго до конца войны мы однажды получили «Правду» с большой статьей Ильи Эренбурга. Название я забыл, но содержание все еще помню: известный писатель зашел в своих рассуждениях так далеко, что заклеймил все немецкое - в нашем бараке в тот вечер разочарованию в этом человеке не было конца... Несмотря на его писательские заслуги и общественную деятельность в послевоенные годы, в моей довольно большой домашней библиотеке не найти ни одной его книги...
Из того времени в моей памяти осталось еще одно глупое оскорбление. Мы получили одежду - рубахи и штаны. Сами по себе они были совсем новые, такого у нас еще никогда не бывало. Когда становилось совсем плохо и невыносимо, полуголый получал что-то новое из одежды. И вдруг дали новую одежду нам всем, что, естественно, вызвало у нас определенное удовлетворение. Однако оно было недолгим: рубахи и штаны оказались двухцветными. Если штаны были из черной материи, то от колен до щиколотки они были подшиты белой. И наоборот, если штаны были из белой ткани, то подшитое - черным. Точно так же и рубахи: белая рубаха -черный воротник, черная рубаха - белый воротник. Рукава тоже были двухцветные.
Сколь бы бедными и униженными мы ни были, но эта глупость нас глубоко потрясла, мы не скрыли своего возмущения. Наше начальство знало об этом и, кажется, сочувствовало нам. Но ведь оно тоже не было свободно в своих действиях - что оно получало из головного лагеря в Усть-Язьве, то и раздавало. Так нам волей-неволей пришлось носить эту двухцветную одежду. Уже вскоре то одного, то другого из нас стали оскорблять грубыми ругательствами, когда нам случалось проходить по окрестной деревеньке. Особенно усердствовали школьники, они бегали за тобой и кричали «немец-фриц», пока ты не покидал деревушку. Иначе не могло и быть, ведь нас пометили этой одеждой, чтобы местное население уже издалека могло нас опознать, насмехаться и издеваться над нами.
82
Однажды после захода солнца я шел по селу Редикор в направлении нашего лагеря. Тут меня нагнали несколько молодых парней и стали обзываться. Я устал, проработав весь свой выходной у одной крестьянки, и сопротивляться не мог. Они окружили меня, и я уже подумал, что сейчас они полезут в драку. В этот момент появился дежурный надзиратель - в крупных селах НКВД насаждал своих «стражей порядка». Он повел меня в хижину, освещенную керосиновой лампой, велел мне сесть на табурет. При допросе он вел себя так, будто действительно сцапал изменника. Я показал ему свою увольнительную, но он не отставал - очевидно, не хотел опозориться в глазах этих парней. Так он любыми возможными способами пытался меня унизить. Когда я прочитал ему и присутствующим маленькую лекцию о существе дела, он уступил и отпустил меня. При этом он заметил, что не намерен защищать меня на улице от возможных нападений -мол, в следующий раз буду знать, как ходить через это село. Среди парней находился демобилизованный по ранению лейтенант. Ему показалось излишним искать новые оскорбительные слова. На улице он тотчас схватил камень. Хорошо, что тем временем совсем стемнело, так что я вернулся в лагерь без синяков и шишек.
...Настала осень, последняя военная осень. Пока река не замерзла, нам приходилось стоять в воде и сбивать плоты. Когда становилось невыносимо, нам давали из железной бочки по сто граммов водки, чтобы мы не так сильно ощущали холодную воду и не простудились в ней.
Я не знаю ни единого бывшего трудармейца, которого в послевоенные годы наградили хотя бы медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.» Ни единого! При этом все мы - совершенно независимо от того, в каких сталинских концлагерях нас мучили, -изо дня в день доблестно трудились, невзирая на рабские условия, в которых нас содержали, под угрозой винтовок и сторожевых собак, при постоянном голоде и бедственно одетые.
Поздней осенью 1944 г. вверх по течению в Соликамск тащили груженую баржу. Однажды вечером буксир причалил в деревушке Сартаково, так как по реке уже плыл лед и поэтому ночью на реке было слишком опасно. И тут нас опять черт попутал!
На следующее утро баржа затонула. Большая ледяная глыба пробила борт, вода со всей силой хлынула в трюм, и баржи не стало. Только ее верхушка еще возвышалась над поверхностью воды. Тотчас были приняты меры, чтобы спасти находившиеся на барже ценности - продукты и зимнюю одежду для заключенных и трудармейцев северных лагерей. Поскольку сплав подходил к концу, нашу бригаду привлекли к этим работам.
Мы мучились от темна до темна. С помощью длинных железных багров нам вместе с командой удалось выловить мешки с мукой, крупой и сахаром, бочки с соленой рыбой и растительным маслом, тюки с фуфайками, валенками, шерстяными рукавицами, ящики с мылом и т. д., а затем доставить все это на берег. Там стояли подводы, а также допотопная грузовая машина, которые уезжали по мере их загрузки. Сначала нам казалось, что продукты совсем испортились, но это было не так. При намокании мука образует в мешке водонепроницаемую корку с палец толщиной, так что остальная мука остается невредимой, точно так же и сахар.
Едва мы справились с этой работой, как лед на реке встал и Вишера скрылась под ним. Посреди реки опять, как прошлой осенью у Могильни-ково, застрял плот. Баржу нужно было всю зиму держать свободной ото льда, чтобы ее не раздавило весной. Лед вокруг вмерзшего плота надо было разбить. Поскольку наша бригада уже была однажды в этих местах и хорошо себя проявила, наше начальство решило оставить нас на зиму здесь, в деревеньке Сартаково, для выполнения обеих работ.
Комната в доме солдатки, где мы жили последние дни, стала нашим постоянным пристанищем на всю долгую зиму. Получилось так, что именно мы, которых жители этой деревушки обвинили прошлой зимой в краже муки, стали теперь на одну зиму ее обитателями.
...Сартаково состояло из двух рядов покосившихся деревянных избушек. Куцая улица упиралась в крохотную церквушку, стоявшую на высоком береговом откосе. Ее маковку, увенчанную русским православным крестом, можно было видеть с реки издалека. Как и всюду в России в то время, на входной двери висел большой ржавый замок, окна были снаружи зарешечены и изнутри забиты старыми досками. Мы каждый день проходили мимо церквушки, но никогда не видели ее открытой. Так она и стояла на высоком берегу, печально глядя на мир своими слепыми глазками, как и многие другие ей подобные в огромной стране. Деревенька выглядела столь же безутешно.
Поскольку жителей в ней было мало, мы в короткий срок узнали их всех, они нас, естественно, тоже. Нам казалось, что эти женщины, дети и старики были даже рады, что нас поселили в их деревушке - как-никак, подмога в убогом хозяйстве, ведь мы никогда не отказывали им в помощи.
Сегодня, через много, много лет, часто спрашиваешь себя: как вообще еще могли существовать такие деревеньки? На пару деревушек имелась лишь одна маленькая школа, ни книг, ни радио, мало хлеба, убогая одежда. Короче, недоставало всего и всюду. Лишь то, что они выращивали на своих огородах, - картошка, капуста, свекла и т. п. - как-то обеспечивало их скудное существование. Думаю, виной тому была не только война, имелось, видимо, и достаточно других причин, корни которых нужно искать в начале 30-х годов.
Долгими зимними вечерами я частенько заглядывал к пожилой супружеской паре, к дяде Яше и его жене, имя которой я, к сожалению, забыл. Их подворье выделялось среди всех остальных в деревеньке своей относительной ухоженностью. Дядя Яша интересовался газетами и книгами и всегда был в курсе положения на фронте.
В их браке было три сына, всех троих мобилизовали, когда началась война, и все трое пали в жестокой схватке с германским фашизмом. Я мог понять горе двух стариков, а сегодня, с высоты прожитых лет, мне еще понятней их тогдашние сердечные муки. Потерять на войне с ненавистным врагом трех сыновей - это неизмеримое несчастье, и все в деревеньке, не исключая и нас, сочувствовали им.
Но что обратило на себя наше внимание: ни разу дядя Яша не сказал грубого слова о немецком народе, о немецкой нации. К нам, немцам-трудармейцам, эти супруги относились добросердечно и с готовностью помочь. Очевидно, они понимали разницу между немецким народом и германским фашизмом. Что касается меня, то я практически стал у них завсегдатаем. Это произошло так. Старушка однажды постучала в окно, когда я проходил мимо. Я взглянул и увидел, что она машет мне рукой, чтобы я зашел. Я нерешительно вошел и поздоровался тоже робко. Она усадила меня и сказала, что видит некоторое сходство между мной и ее младшеньким, она наблюдала за мной и смогла в этом убедиться. «Заходи к нам почаще, дядя Яша наверняка будет рад», - сказала эта добрая мать и поставила мне на стол чашку чая и немного сухарей. На прощание я пообещал ей при случае зайти опять.
Темой моих бесед с дядей Яшей чаще всего была война. В ту зиму в каждой сводке Совинформбюро все отчетливей звучало, что дни фашистской Германии сочтены. Помню, как весной неожиданно пришло известие о смерти тогдашнего президента США Франклина Рузвельта. Дядя Яша тотчас заметил, что смерть этого человека может пробить большую брешь между нами и нашими союзниками. Как мы затем смогли убедиться, старик был прав.
Новый 1945-й год застал нас в Сартаково. По сравнению с условиями в нашем лагере, пусть нам в нем - опять же сравнительно с другими лагерями - дышалось полегче, здесь было лучше уже потому, что мы почти кожей могли чувствовать свободу. Общение с простыми честными людьми, взаимная помощь, беседы - все это сблизило нас и убедило в том, что многие видят в нас, немцах, не пособников Гитлера, а точно таких же советских людей, как они сами. И эта наша убежденность помогала нам сохранять достоинство.
Перед праздниками человек, как известно, тоскует о своем собственном очаге, как бы хорошо ему ни было на чужбине. В его душе пробуждаются столь сладкие воспоминания, что он прямо-таки физически ощущает, как сильно его тянет домой, к близким. Так было с нами во все годы трудармии. Новый 1945-й год не составил при этом исключения. В глазах у каждого из нас можно было прочесть его тоску и его страдания, об этом также говорилось вновь и вновь. Эти чувства подогревались и предстоящим окончанием войны: все понимали, что проклятый Гитлер находится при последнем издыхании. Конец войны каждый из нас связывал с концом несправедливости, которую нам пришлось столь тяжко испытать в военные годы. Это удваивало нашу тоску по своим близким, по своему дому.
Подобные чувства испытывал и я. В моей тоске и моих мечтаниях У меня даже появилось безумное желание стихосложения. Кто же не знает, что в годы юности каждый мнит себя поэтом! Так я излил на лист бумаги довольно длинные вирши. С трудом верится, но этот листок пережил время, и я позволю себе вплести здесь три строфы из тогдашнего новогоднего поздравления моим товарищам по несчастью:
Кругом издевки, оскорбленья,
Управы нет и на детей.
За что лишили нас доверья
И травят псами как зверей?
Мы все в неведеньи о женах.
Тревожно нам за матерей.
В округе только бор и зона,
Помочь любимым нет путей.
Хотя познали мы невзгоды,
Но все ж растопит солнце лед,
И мы увидим зелень всходов.
Не вешать нос под Новый год!
Кто из нас мог бы только представить тогда, когда конец войны был на пороге, что наша земля будет лежать пустошью еще многие десятилетия и что нам, советским немцам, в конце XX века придется доказывать свое право на кусочек поволжской степи, где стояли наши колыбели!
...Зима со всеми ее страданиями и радостями постепенно иссякала. Мы сумели спасти баржу от весеннего ледохода, плот тоже был готов и дожидался на берегу половодья, скрепленный крепким стальным тросом. Теплые мартовские вечера мы, молодые парни, проводили на улице, на свежем воздухе, который уже нес в себе благотворный весенний аромат. Мы по домашней привычке стояли у угла нашего дома, говорили о том и сем, пока наш тенор с подходящим именем Генрих Зенгер (Певец) не запел: «Drunten im Tale, wo der Ostwind wehte» («Внизу в долине, где ветер с востока»). И тут уже вступили мы один за другим. Казалось, песня раздавалась не только над маленькой деревенькой, но густой весенний воздух нес чудесную могучую мелодию далеко за горы и долины, к нашей родной Волге. Едва была спета эта песенка, как началась другая: «Ach, Heimat, wie bist du so schцп» («О Родина, как ты прекрасна»). После нее прозвучала «Sспцп ist die Jugend» («Прекрасна юность») - неизменная песня во всех поволжских немецких селах.
Тем временем и некоторые деревенские жители, более молодые, собрались и слушали наше пение. Затем настала пора идти в комнату -завтра нужно было работать. «Спойте же еще что-нибудь», - попросил кто-то из публики. И под конец мы затянули «Mbde kehrt ein Wandersmann zurbck» („Усталым возвращается путник»). Еще и сегодня, когда я пишу эти строки, у меня теплеет на сердце, так хорошо мы пели эту песенку.
Весна 1945 г. была очень мягкой, первомайский праздник можно было отметить на свежем воздухе. Вечером мы собрались на высоком берегу у крошечной церквушки. Под звуки балалайки, на которой играл наш мастер на все руки Яков Беккер из Денгофа, танцевали и пели, пока не опустилась ночь. Молодость ведь всегда была прекрасна...
На противоположном берегу рос хороший деловой лес. Река освободилась от своего ледяного панциря, и нам поступило распоряжение валить лес на той стороне.
Победа
В то утро мы, как обычно, пошли через Сартаково к берегу- Там стояли наши лодки, мы сели в них и направились через реку к другому берегу. Погода была великолепная. Приветливое солце посылало с голубого безоблачного неба на землю свои золотистые лучи, и все вокруг сияло в праздничном блеске. В лесу царила благоговейная тишина. Мы достали из укрытия пилы и топоры и принялись за работу. Мы работали почти у самого берега, река все время находилась в поле зрения, церквушка за рекой тоже.
Мы уже согрелись за работой и собирались передохнуть, как напротив на берегу появился наш мастер. Он махал рукой и выкрикивал какие-то слова, которые мы сначала не могли разобрать. Наконец, мы поняли, что нам нужно перебираться к нему. Мы бросили инструмент в большую лодку, сели и погребли через реку. Но человек продолжал кричать, пока мы, добравшись до середины реки, ясно услышали: «Победа!» Мы поглядели друг на друга, еще усердней налегли на весла и за несколько секунд доставили лодку к пологому берегу.
«Парни, война кончилась, победа!» Бывший «кулацкий сын» бросился к нам на шею. Он бил нас по плечам и без устали кричал: «Нет, вы поняли, парни, мы победили, победа!» С нами было то же самое. Это, должно быть, была комичная сцена! Куча взрослых людей держалась за руки и с криками скакала у воды. Наконец, мы остановились, глядя друг на друга сияющими глазами: мы победили, враг разбит, победа за нами! Так было предвещано 22 июня 1941 г.
Для нас этот факт означал двойную, даже тройную радость, мы ведь все надеялись, что сможем с концом войны и с нашей сообща выкованной победой обрести и свое освобождение. Мы надеялись, что вся несправедливость, допущенная во время войны, теперь будет исправлена, что партия и правительство, наконец, осознают нашу невиновность и мы снова станем теми, кем были, когда началась война, - равноправными советскими гражданами.
Наш мастер сообщил, что по всей стране День Победы объявлен выходным. «Празднуйте, как только сможете», - добавил он и повернул к береговому откосу, чтобы пойти в деревеньку. Мы направились в наше жилище и от переполнявшей нас радости не знали, за что взяться. Постепенно наше бурное возбуждение улеглось, в комнате стало тихо, каждый задумался о своем. Но мы наверняка думали и об одном и том же: скоро придет конец всем злодеяниям, совершенным в отношении нас в военные годы, справедливость восторжествует.
С тех пор 9 мая стало праздником, который будет праздноваться, как бы сказали на Волге, пока стоит мир, ведь такой победы человечество во всей своей долгой истории еще не знало...
Тем временем водная гладь Вишеры поднялась, и мы смогли отправить по половодью спасенный плот и спасенную баржу. Когда они были отбуксированы, нам велели собрать наши пожитки и идти в лагерь. Настало время сева. Оно осталось в моей памяти потому, что у нас произошло нечто уникальное: начальник лагеря Кузнецов уговорил одного председателя колхоза предоставить в наше распоряжение участок, чтобы мы могли посадить картошку, каждый для себя. Осенью нам разрешили разместить урожай в погребе. Семенной картофель дал нам колхоз с условием, что мы отработаем его в хозяйстве.
Почти каждый из нас посадил 2-3 ведра картошки, летом мы ухаживали за ней, осенью уложили прекрасно уродившийся картофель в погреб, каждый по 100-120 кило. Огромное дело! У нас тем самым добавилось сил, поэтому мы могли больше сделать, что было выгодно и для всего лагеря.
Но эта была не единственная инициатива, проявленная Кузнецовым в нашу пользу. Чтобы суметь лучше организовать работу, нам требовалась лошадь, для нее всегда имелась работа и в лагере. Кузнецов вновь отправился к председателю колхоза, кажется, в Могильниково, и договорился с ним: колхоз дал нам лошадь, Кузнецов взамен отправил ему на зиму кузнеца.
Тот был из Бальцера, титан по росту и силе. К сожалению, я не запомнил его фамилию, звали его Ханнес. Он умел готовить к весеннему севу технику и инвентарь. Это было очень ценно, ведь у этого колхоза, как, впрочем, и у всех остальных в округе, не было совершенно никаких источников снабжения, чтобы получить хотя бы единственный кусок железа. Насколько беден был колхоз, показывает тот факт, что наш Ханнес, по натуре добрый отзывчивый человек, который мог отпустить и сочную остроту, должен был каждый день столоваться в семье другой солдатки, колхоз просто не был в состоянии его прокормить.
Когда он однажды в воскресенье пришел в лагерь и мы распросили его о житье-бытье, он сказал: «Ничего, мужики, терпимо. Я бы никогда не подумал, что в нашем государстве меня оценят так дорого - я стою целого коня...».
Был разгар лета 1945 г. Однажды вечером нас всех вызвали в столовую - это было самое большое помещение в зоне. Там политрук лагеря Усть-Язьва сказал нам, что правительство позаботилось о нас и приняло решение, по которому мы, немцы-трудармейцы, получаем право вызвать к себе членов наших семей. Мол, мы хорошо проявили себя на трудовом фронте, стали специалистами в своих профессиях и можем на лесосплаве управляться сами. Лучшего нам не приходится и желать, заявил он, «на воле» нам придется плохо, если мы не будем готовы последовать этому решению правительства. «Партия и правительство заботятся о вас», - сказал политрук. «Подумайте над этим и решайте. Жилье вам предоставят, так что будет у вас и приют для ваших семей», - добавил он.
-Где и какое? - пожелал узнать кто-то.
-Здесь у нас, в бараках. Можно будет строить и дома, если у вас будут на это деньги, - гласил ответ этого даровитого политрука.
Он замолчал и стал смотреть то на одну половину присутствующих, то через головы другой. Никто не отозвался. «Отыщется ль смелый на подвиг опасный?» - пришли мне в голову слова Фридриха Шиллера. Я поднялся и выразил свое согласие. Если придерживаться Шиллера, то все было так, как написано в его балладе «Кубок»: «И дамы, и рыцари мыслят, безгласны: "Ах, юноша, кто ты? Куда ты, несчастный?"» С той только разницей, что в помещении не было ни одной дамы, а прилагательное «несчастный» следовало бы заменить другим - видимо, «сумасшедший». Все повернулись ко мне и уставились на меня, будто я с луны свалился. Некоторые не смогли сдержать своих упреков и шепотом бросали мне примерно такие слова: «Ты сошел с ума. У тебя еще все дома? Ты, наверно, сумасшедший».
Шепот угас, и тут над головами показались еще две руки. Одна принадлежала Ивану Егоровичу Шнейдеру, который был на Волге начальником МТС, другая - нашему старейшине, его фамилию я забыл, помню только, что он не был выходцем с Волги. Политрук записал в свой блокнот и их фамилии. Как ни расписывал он после этого наше будущее здешнее существование, больше желающих не нашлось, дело ограничилось нами троими.
По возвращении в барак наши имена еще некоторое время склонялись по всем четырем падежам немецкого языка, а также по всем шести -русского. Но мы молчали, не защищались, легли на нары и углубились в свои мысли. Зашло солнце, стало темно, в бараке, наконец, воцарилась тишина, все легли спать и вскоре уснули сном праведников. А я еще долго не спал и размышлял так и сяк, что со мной будет дальше. Быть может, не могли уснуть и двое других, ворочались на своих соломенных матрасах и тоже думали о своем ближайшем будущем...
Моя мать и мои младшие братья, как я уже упоминал, находились на Крайнем Севере, возле Дудинки, за 69-й параллелью, в тундре. На собрании мне пришло в голову, что предложение могло бы означать путь, по которому я смогу выбраться из лагеря. В Дудинке, конечно, найдется работа и для моих рук, думал я, и я смог бы, по крайней мере, быть со своей семьей, чтобы помочь ей в ее нужде. Пока я туда доберусь, подумал я, лето наверняка пройдет, а зимой оттуда выехать просто невозможно, ведь там единственная транспортная магистраль - это Енисей. Что касается двух других трудармейцев, то я никогда не узнал, что могло побудить их к такому решению...
Проходили неделя за неделей, месяц за месяцем, но все оставалось по-старому. Постепенно то собрание было забыто. По-прежнему продолжались лесоповал и лесосплав, но изменения все-таки произошли. Как одно из важнейших в моей памяти осталось следующее: мы получили возможность на 10% нашего месячного заработка летом, когда мы занимались лесосплавом, покупать в нашем киоске ткани. Это было очень важно. В нашей бригаде работал мужчина из Норки, который умел шить. Мы раздобыли швейную машину «Зингер» и договорились освободить этого портного от общих работ и усадить его за машинку, чтобы он каждому из нас пошил одежду - рубаху и брюки. Взамен мы обязались ежедневно выполнять его норму.
Менее чем через месяц наша бригада была одета в приличную одежду. Это дорогого стоило! Тем временем лагерное начальство разрешило нам создать музыкальный кружок, были у нас и любители читать стихи. Так мы вскоре смогли организовать музыкальный вечер с литературными вставками. В нашей «пестрой» лагерной униформе мы бы, естественно, не решились выйти на сцену. После художественных номеров всегда звучала танцевальная музыка. Начальство даже разрешило приглашать девушек и женщин из «кулацких» семей, которые жили за зоной, но выполняли ту же самую работу, что и мы, трудармейцы. «Быть молодым - это прекрасно», - поется в одной немецкой песне, и мы на пару часов забывали все на свете и чувствовали себя счастливыми, слушая родные мелодии.
Однажды, когда все, чем мы владели, было уже исполнено, мы принялись за «Песню болотных солдат». Я еще сегодня удивляюсь тому, какую дерзость мы проявили тогда, ведь это был весьма грубый намек. Поскольку я не мог сойти за хорошего солиста, мы с Яковом Беккером решили, что оркестр будет тихо играть мелодию песни, а я читать по-немецки в такт музыке:
Нам лопаты давят плечи,
Нас гнетет безмерный труд.
Здесь и птицы не щебечут,
Здесь и травы не цветут.
Умирают смех и радость
Над болотной тишиной,
За колючею оградой,
За глухой тройной стеной.
Как уйти от часового?
Как дожить короткий век?
Пуля в грудь за взгляд, за слово,
Пуля в спину за побег.
Мы уже так часто могли убедиться в том, как наш прекрасный родной язык волновал сердце и душу и заставлял забывать обо всем вокруг нас. Точно так же было и в этом зрительном зале. Казалось, все затаили дыхание и слушали:
Но не вечно быть невзгодам!
Верь, дождутся нас поля!
Скажем мы, пройдя сквозь годы:
«Здравствуй, Родина моя!»
Чтобы заглушить аплодисменты, мы договорились, что оркестр тотчас сыграет мелодию песни «О, Сусанна».
Если был нашелся кто-то, имеющий что-либо возразить против нашей программы, мы собирались оправдаться тем, что эти песни звучали с пластинок у нас на Волге уже в довоенные годы в исполнении всемирно известного антифашиста Эрнста Буша, а потому были широко известны среди наших людей, и мы обратились к ним только потому, что это антифашистские песни. Конечно, это было бы сомнительное оправдание, но все прошло хорошо, никто не возразил ни слова. Наверно, потому, что после этого оркестр начал играть прекрасный вальс. Можно было понять радостное настроение любителей танцев: с момента нашего призыва в трудармию (а многие - даже со времени выселения в 1941 г.) мы, молодые люди, не могли танцевать, а тут еще каждый мог выбрать себе партнершу - почти совсем как дома! - и, как когда-то на Волге, станцевать красивый вальс, лихую гопсапольку, как и другие родные танцы, ведь «Быть молодым - это прекрасно».
На календаре уже был октябрь. То собрание мы забыли, никто больше не говорил о щекотливом деле, казалось, это опять была болтовня. В сентябре мы смогли выкопать картошку, так что нечего было бояться предстоящей зимы.
Была середина октября. Однажды вечером нас, троих желающих уехать, вызвали в штаб за пределами зоны. Там мы должны были один за другим предстать перед начальником лагеря. Я был последним. Он спросил, не передумал ли я. «Нет», - был мой ответ. Тогда он протянул мне большой конверт. В нем, сказал Кузнецов, все необходимые бумаги, чтобы я мог привезти сюда свою семью. Конверт был заклеен и опечатан. Он протянул мне и ордера на получение пары валенок и ватного бушлата. Я поблагодарил и уже хотел попросить разрешения удалиться, как он внезапно посмотрел на географическую карту на стене и сказал: «Покажи-ка, где находится твоя семья». Я очень робко подошел к карте, взглянул наверх, на Северный полюс, увидел устье Енисея, а несколько южнее -и слово «Дудинка» и уткнулся в него указательным пальцем. Начальник лагеря взглянул на место, куда указывал мой палец, затем на меня и еще раз вверх, глубоко вздохнул и произнес: «Ну, тогда попрощаемся навсегда. Мы, наверно, уже никогда не увидимся, ты больше не приедешь сюда в Ре-дикор. Что ж, счастливого пути». Мы распрощались друг с другом, и я покинул комнату.
По пути в зону я подумал: этот человек мог бы безо всякого оставить меня здесь, он имел на это право, ведь он интуитивно понял, что я больше не вернусь сюда. Но он этого не сделал. Не случайно мы считали, что у этого лагерного начальника, хотя он был очень строгим и требовательным, добрая душа.
В бараке раздался стоголосый шум. Теперь, когда стало ясно, что нам, троим тогдашним «наглецам», действительно разрешили уехать «в большой мир», все глубоко задумались. Всеми овладела непобедимая тоска по внешнему миру, по семье. Нам троим, которым разрешили уехать, завидовал каждый товарищ по несчастью. У всех было к нам какое-нибудь дело: быть может, мы сможем заглянуть к их семье, передать записку, привет и т. д. и т. п.
В ночь на 20 октября 1945 г. я не мог уснуть. Нечто подобное было со мной, когда я в сибирской деревушке Черное Озерко осенью 1941 г. получил известие о местонахождении моей матери. Теперь, когда мне было разрешено уехать на волю, со мной происходило то же самое, я чувствовал себя окрыленным и встревоженным одновременно.
Настало свежее осеннее утро. После завтрака солнце высоко поднялось над горизонтом, прекрасный осенний день вступил в свои права. У причала стоял на якоре белоснежный моторный катер «Победа». Ему предстоял последний рейс в Соликамск: по Вишере уже плыли первые льдины. Мы, трое счастливчиков, каковыми мы являлись в глазах всех, поднялись на палубу катера. На берегу собрались все, кто мог себе это позволить, чтобы помахать нам вослед. Это была уникальная картина: одни выкрикивали приветы своим близким, другие прощально махали шапками, третьи в последний момент вспоминали какое-нибудь дополнительное поручение и кричали нам о нем. Можно было подумать, что здесь провожают высоких персон.
Мотор застучал, катер отчалил и взял курс на Соликамск. Мы втроем стояли на палубе и прощально махали нашим машущим товарищам, оставшимся на берегу. Они отставали все дальше, берег отдалился, и, наконец, они исчезли из поля нашего зрения.
Тем самым лагерное существование для нас завершилось. Мы еще долго оставались на палубе и смотрели на берега, которые так хорошо узнали за последние два года, что нам пришлось провести в лагере Редикор. Катер прошел мимо села Редикор, где нас часто называли «фрицами» и «фашистами», в основном - молодые люди. Десятью километрами далее мы могли бросить последний взгляд на расположенное высоко вверху у откоса Могильниково, где нас два года назад обвинили в краже муки, еще дальше вниз мы увидели крошечную церквушку, а затем и два коротких ряда изб Сартакова. И тут я вспомнил дядю Яшу и его жену, потерявших на войне трех своих сыновей. Летом мне еще несколько раз удалось зайти к ним. И тут достойный сострадания старик рассказал мне, как его вызвали в районный центр Чердынь, чтобы вручить там три «американских подарка» в знак соболезнования по троим его потерянным сыновьям.
Наверно, думал я, в многовековой истории этого купеческого городка никогда не бывало такого глубокого оскорбления, как то, что пришлось пережить дяде Яше. Он рассказывал и рыдал при этом столь искренне и горько, как при мне едва ли когда-нибудь плакал мужчина: за троих его павших сыновей ему в военкомате дали в виде компенсации три американских обноска...
Катер шел все дальше мимо знакомых берегов, и вот мы увидели лежащий у Камы Соликамск.
Нам многое пришлось пережить в трудармии, бесчисленное множество из нас не вернулись на Большую землю и навеки остались лежать в безвестных могилах на просторах Сибири, Урала, Крайнего Севера. Всем погибшим советским немцам-трудармейцам, а также всем, кому посчастливилось остаться в живых, следовало бы воздвигнуть памятник, чтобы на века почтить их самоотверженную работу в годы войны, которую они выполняли каждодневно, вопреки издевательствам и оскорблениям, постоянному недоеданию и жестоким болезням.
Я не сомневаюсь, что в обозримом будущем, в более лучшие для нас, советских немцев, времена, такой памятник будет воздвигнут. Лучшим местом для него явился бы Энгельс, столица восстановленной Республики немцев Поволжья. Республики, на которую все мы сегодня рассчитываем, о которой все тоскуем, которая для нас всех вновь станет нашей родной землей. «Тоска моя, моя надежда!»...
Теперь, почти полвека спустя, часто вспоминаешь те тяжкие годы. Что было самым тяжелым? Что особенно глубоко запечатлелось в памяти? Конечно, трудармия и все, что было связано с ней. Но я считаю, что самым тяжким был постоянный голод, который нам приходилось испытывать, и намеренно тяжелая работа, которую мы должны были выполнять.
Поэт Анатолий Жигулин писал в своем стихотворении «Хлеб»:
О, горечь той обиды черной,
Когда порой по вечерам
Не сделавшим дневную норму
Давали хлеба двести грамм!
Прошли года...
Теперь, быть может,
Жесток тот принцип и нелеп.
Но сердце до сих пор тревожит
Прямая связь:
Работа -хлеб.
Это верно. Все зло, все болезни, все смертные случаи и еще многое другое вызывала связь работа - хлеб, ведь без работы не давали хлеба, а без хлеба человек не мог работать. И это было самое ужасное.
Вольдемар Шпаар, мой ровесник и бывший солдат трудармии, стихи которого нам нравились еще по молодежным газетам «Юнгер Штюр-мер» и «Роте Югенд», дал точный перевод этих стихов на немецкий...
* * *
У меня не было других бумаг, кроме большого конверта, который был надежно заклеен и опечатан, и пропуска, позволявшего мне проехать по стране по строго предписанному маршруту. Тем не менее, я испытывал неслыханную радость.
Сразу же по прибытии на лагерную пристань Усольлага НКВД на левом берегу Камы я пережил трогательную встречу со своим дядей Яковом Шмалем. Бывший авторитетный бригадир тракторной бригады в Гримме был здесь механиком на моторном катере. Он тут же пригласил меня в свою каюту, и она стала моим приютом до моего отъезда из Соликамска. По Каме уже плыл первый лед.
Семья дяди влачила свое существование вместе с нашей семьей на Крайнем Севере. Первую зиму им пришлось провести там даже в одной и той же землянке. И поэтому мы в первый вечер, естественно, говорили только о наших семьях. Я должен был многое передать его жене Марии. Тете Марии приходилось решать в Дудинке сразу три задачи: помимо трех собственных детей и свекрови ей нужно было кормить двух дочурок умершей сестры мужа.
Дяде Якову тоже удалось спастись только случайно. Вместе со мной и другими нашими родственниками он в июле 1943 г. прибыл из Сибири в лагерь Мазунья и, конечно, умер бы от дизентерии, если бы вокруг него не было нас с нашей скромной помощью. Мы скрывали его болезнь, чтобы он не попал в смертный барак, по утрам брали его с собой в лес, давали ему есть только сушеный, даже поджаренный на лопате хлеб, варили ему брусничный чай, а также выполняли его норму. Он проводил день во временном шалаше из еловых и пихтовых ветвей. Когда он затем почувствовал себя получше, ему крупно повезло: для работы на моторных катерах потребовались трактористы, он изъявил желание и был признан годным. Теперь я встретил его здесь здоровым и бодрым и был рад, что могу ночевать именно у него.
После двухдневной суеты в штабе Усольлага, где мы получили хлебные и другие продуктовые карточки, нашу зарплату и вдобавок материю, я в плацкартном вагоне уехал из Соликамска - на восток, вновь в далекую неприветливую Сибирь. Дядя Яков проводил меня на вокзал...
Уфа, 1988 г.
Поделиться: