Борис Илизаров, историк
В 1968 году мне было 24 года, что-то в этом духе. Тогда я был не в Москве, пришел только из армии, вернулся в свой институт — Московский государственный историко-архивный, теперешний РГГУ, — где на 2 курсе учился.
Много чего интересного было в 68-м году. Во-первых, я познакомился с несколькими ребятами, в частности — с Олей Якир, она в это время была на курс младше меня, познакомился еще с девушкой, которая у вас в Мемориале* еще долго работала, долго заведовала архивом. Кажется, ее Таня звали, она известная была внутри диссидентского движения, активная, я не помню фамилию. Она была замужем за очень активным диссидентом, который сидел в тюрьме, она-то не сидела, а он сидел. Она моя ровесница почти, может, помоложе, мне-то уже 75 будет скоро, а ей, наверное, лет 70.
Еще научная работа была. У меня было много хороших знакомых-преподавателей историко-архивного, тогда это был очень либеральный институт. Там работал историк Сигурд Оттович Шмидт, не только историк — замечательный популяризатор, он вел студенческий кружок, был известен на всю Россию, даже, если я не ошибаюсь, за ее пределами, очень интересный научный писатель. Я увлекался изучением общественной истории, хотел быть специалистом, у меня был замечательный учитель — Евгений Алексеевич Луцкий, профессор-источниковед. Он занимался революцией 1917-18 гг., был сыном известного революционера, который вместе с Лазо, которого сожгли японцы в паровозной топке, погиб. Это были интересные люди, и мне было с ними интересно работать. Луцкий был совершенно выдающимся ученым-источниковедом.
О «Хронике текущих событий» знал, конечно же, об этом вся интеллигенция знала, и не интеллигенция тоже знала, и спецслужбы хорошо знали. Читал, читал, и эти фотографии, такие заскорузлые, тогда делали маленькие, небольшие фотографии, и многие читали в метро, и я в том числе читал тоже в метро и «Хронику текущих событий». Отдельные издания Солженицына тогда тоже уже прочел, я, конечно, сейчас не помню точно, но какие-то его романы, тот же «В круге первом», я его читал, в каком году — не могу вспомнить. Не могу назвать конкретные номера, потому что там были в основном все текущие дела: кого посадили, за что посадили, кто в каких лагерях сидит, — вот это. Некоторые, немногие — были знакомые. Причем там была информация широко расходившаяся, по всей стране, в разные республики. По радио ничего не слышно, все глушилки проклятые работали, а вот «Хроника» была одним из таких источников информации. У меня сестра двоюродная была каким-то образом связана с некоторыми группами полудиссидентского, полурелигиозного характера, по линии православием увлекались. Она была довольно активным человеком в этом отношении, я многое получил от нее. Студенты тоже между собой обменивались постоянно, это шло из рук в руки. Давали на ночь, голова распухала, что успеешь — то прочтешь, что не успеешь — … Все было так, клочковато достаточно. Первый роман об Иване Денисовиче в журнальном варианте «Роман-газеты» у меня хранится с тех времен.
Тогда была очень активная, не подпольная, но подспудная жизнь. О ней все вроде бы знали, но она была закрытая. Думали, что закрытая, хотя на самом деле и провокаторы были. Даже знаю, кто был провокатор, — не провокатор даже, а такой стукачок среди студентов, мы это дело довольно легко расшифровывали по поведению. Было смешно, до сих пор помню, что как-то пошел слух, что те, кто работает со спецслужбами, получают шапки, какие-то дорогие шапки по тем временам: зимняя шапка, там мех такой, была дефицитом очень большим, и достать ее просто так можно было только заказной с пометкой. И вот идет человек, и можно понять — ну откуда у него такая шапка, ну точно оттуда! Может, он не служит в этих органах, может, родственники какие ему дали. Еще и подозрительность большая была в то время, и необеспеченность, болтали все что хотели, но у нас в историко-архивном даже место такое было: мы знали, что есть место, где был подведен микрофон, оно прослушивается, Я до сих пор помню то место, где курилка, там еще была дырка с микрофоном этим.
К нам приходили именно в эти годы, в 1968, в 1969, постоянно. С Лубянки приходил некто, и плохие лекторы, наверное, оттуда были, которые читали нам лекции о внедряющихся вражеских разведках, контрразведках, и т. д. В общем, нам промывали мозги. Еще в эти же годы был запрещен такой фильм смешной, про шпионов — я не помню названия, его знают, думаю, многие, — знаменитый фильм, полусатирический, про разведчиков, стрелялка такая, она запомнилась, потому, что ее запретили потом наглухо. Нам его показал замечательный преподаватель Рошаль, родственник того известного Рошаля-киношника. Он у нас преподавал историю кино, лекции нам интересные читал, и в том числе показывал всякие полудиссидентские фильмы.
Время было в молодости замечательное, много было романов всяких, естественно. Я еще не женился, но уже к этому стремился, поэтому как бы было все намешано: и личностное, и эти диссидентские всякие дела. Теперь можно спокойно сказать — мы даже листовку выпускали с одним парнем, который оказался, кстати, стукачом уже потом, когда начался развал СССР, когда многое стало ясно. Но мы эту листовку выпускали, даже расклеивали ее в нашем историко-архивном институте, и я знаю, что одна из этих листовок попала на Лубянку, они что-то такое пытались определить по шифру. Листовка на машинке напечатана была не в нашем институте, была машинка из другого совершенно учреждения.
Хотя по-настоящему я диссидентством не занимался, эпизодически. Был знаком давно с Ирой Якир, с другими людьми, и вот, в частности, к Якир приходил на квартиру. Знаком был с Кимом, бард такой был и есть, живет еще. В 1968 году я с ним познакомился, и в то время я как-то понял, что это не моя линия — серьезно заниматься диссидентством, жертвовать. Я хотел заниматься наукой, поэтому вот эта линия для меня прошла рядышком, все-таки я в нее не вошел, но достаточно про нее знаю. С Ирой мы разговаривали несколько раз, это уже позже было. С Кимом разговаривали тоже, но это как-то было периодически в моей жизни почему-то, раза четыре или пять.
У нас из института как раз Колосков и его соратник, не помню фамилии, были одними из участников этого выхода на Красную площадь, это происходило как раз при мне. Я не был с ними знаком. Это все тогда было очень резонансным, как раз пред началом учебного года. Ректора, который у нас был очень симпатичный человек, — Никифоров, до сих пор помню, он был человек очень отзывчивый, и историк был неплохой, — его за это выгнали с работы, и с той поры к нам пришла совершенно страшная, отвратительная фигура. Его фамилия Мурашов была, он получил медаль какую-то за то, что разоблачал врагов народа в Нижнем Новгороде еще там в 1937-1939 годах, а к нам пришел ректором. Отвратительный совершенно был тип и человек, никакой не историк, а просто обыкновенная партийная шваль. Вот такие у нас были события, очень бурные, поэтому я как-то больше пытался заниматься наукой, но, конечно, нельзя было оставаться равнодушным к этим делам.
Скорее всего, у нас было такое все-таки брожение. Читали, говорили, возмущались, листовки какие-то выпускали — это все было, но дальше начинали думать о собственной судьбе, о том, что сидеть не хочется, и страдать, и переносить какие-то лишения, честно, — не хочется никак, а очень хочется заниматься любимым делом. Я тогда был очень увлечен источниковедением, и у меня был близкий друг-преподаватель Юрий Рыбаков, он занимался статистикой XVIII-XIX века, у нас были откровенные беседы. Замечательный человек совершенно, умер довольно молодым. Ну Ильин, тоже известный очень историк. До 1968 года еще чувствовалось что-то активное, живое, несколько освобождающее даже от хрущевской перестройки, так сказать — Оттепели, — хотя и тогда уже было ощущение ложности, двойной и тройной бесконечной игры этих партийных наших деятелей. Но и Брежнев, и все остальные пришли тоже под лозунгом развития этой хрущевской весны, но это все оказалось ложью, это все чувствовали. Пока еще было некоторое веяние свободы — казалось всем, что изменение какое-то есть, но дальше ни каких-то решительных действий, ни каких-то выступлений. Я лично не мог идти, не хотел и боялся.
Я не помню, откуда получал информацию, у нас все шло на уровне разговоров между студентами, очень многое передавалось «из уст в уста», что называется. Читал всякие хроники. Стихотворение Евтушенко знал, мы обсуждали это. Не помню, где его прочитал, наверное, опять в какой-то листовке перепечатанной. Тогда перепечатывали, на машинке надо было перепечатывать, поэтому копировать брали со всех машинок. Они пытались, опять-таки, узнать, где начато, а каждая машинка, как человеческий почерк, имеет свои особенности, напечатанные буквы там, и так далее. Поэтому, в принципе, машинку можно найти, и вот они этим занимались: собирали копии всех нелегальных листовок.
Песнями диссидентскими мы все увлекались, у каждого были свои какие-то любимые авторы. Когда я впервые услышал Галича перед армией, его стихи и песни, они меня очень впечатлили, а после армии это был одним из самых любимых бардов и поэтов, самый глубокий и самый острый, по-настоящему острый, искренний человек. Думаю, это все по «Свободе» шло, по иностранному радио, но его было слышно хорошо: в Москве глушили, а в других городах глушить было почти невозможно, все равно через людей приходило. Это все как пожар происходило, я удивляюсь скорости: все, что было запрещено, становилось известно. У меня есть брат младший, который в эти годы, как большинство, этим начинал интересоваться, он приносил часто и пленки Галича, не только Галича, и Высоцкого, и Окуджавы, и остальных, там еще Клячкин был такой. Я был просто любителем, я специально этим тогда не интересовался, но слушал с большим удовольствием.
Часто документы по правам человека, особенно, то, что принимала ООН, по радио транслировали. Никакого особенного влияния не было, поскольку это никак не отражалось на нашей обычной жизни, кроме того, что диссиденты выходили под лозунгами «соблюдать то, соблюдать это». Это было рядом, но это была не моя жизнь. Заграницей я как-то особенно не интересовался, информации было крайне мало, она была явно всегда лживой, и поэтому я всегда относится недоверчиво. Отец мой был очень, я бы сказал, проницательным, ровным, и воспитывал меня в таком же духе недоверия к официальной власти, официальным пропагандистским штукам. Я пытался их не вспоминать никак, ни в каком варианте, и не воспринимал. Я жил своей жизнью. Поэтому я плохо представлял, что было заграницей до того момента как не открыли границы. Литература тоже процеживалась, зарубежная литература, часто совершенно отличные вещи появлялись, типа Хемингуэя, великих кого-нибудь еще из таких. Но часто была среднего очень уровня, процеженная, мутная литература, полулитература, даже б сказал, зарубежная. Был такой журнал, «Зарубежная литература», много было в нем интересного, но все-таки он был цензурированный.
1968 год был поворотный по-настоящему, если судить по следующим событиям. Подготовка поворота вновь к замораживанию всего и вся, к повороту к элементу сталинизма брежневского его варианта, который произошел после 1968 года. Но подготовка была сделана заранее, сразу после снятия Хрущева, если я не ошибаюсь, это было в 1964 году, сразу начался этот поворот, но эти 3-4 года были достаточно незаметные. Печатали еще какие-то произведения антисталинские, и про ГУЛАГ, и про какие-то вещи такие, какие-нибудь ложные произведения какого-нибудь стукача, который выдавал себя за большого деятеля диссидентского, и масса всяких полупровокационных вещей. Но, тем не менее, движение пока еще чувствовалось в сторону Хрущевской оттепели, а в 1968 году все захлопнулось. Начала опять эта линия перекрываться, начался отказ от многих вещей: закрывали журналы, газеты, в театрах тоже закрывались спектакли, которые тогда еще шли, — в общем это, было чувство, что после 1968 года снова началось активное перекрытие кислорода демократического движения, если хотите, либерального движения России. В общем, это был очередной поворот к такой заморозке, и после 1968 года это было очень заметно.