Автор: Илья Кукулин
14.04.2023
Илья Кукулин
Одно из самых значимых политических событий второй половины ХХ века длилось, по оценкам разных наблюдателей, от трех до пяти минут. 25 августа 1968 года восемь человек — пятеро мужчин и три женщины, одна из них с маленьким ребенком — вышли на Красную площадь в Москве, сели у Лобного места и развернули плакаты, осуждавшие вторжение в Чехословакию. Ввод войск в эту страну произошел за несколько дней до этого — в ночь с 20 на 21 августа — соединенными силами СССР и его союзников — стран Организации Варшавского договора. Через несколько минут на участников демонстрации набросились «топтуны» — сотрудники КГБ в штатском, дежурившие на Красной площади. Они вырывали и рвали лозунги, избивали протестующих, пока за теми не приехали милицейские машины; один из «топтунов», по свидетельству очевидцев, даже кричал: «Бей жидов!» Позднее участники демонстрации были приговорены к тюремному заключению или к ссылке, двое — Горбаневская и Файнберг — признаны невменяемыми и отправлены на принудительное психиатрическое лечение, самая младшая — 21-летняя Татьяна Баева — по договоренности с «подельниками» сказала, что случайно оказалась на месте сидячей демонстрации, и поэтому не была привлечена к суду. Позже она продолжила диссидентскую деятельность.
Еще на стадии подготовки этой акции друзья и знакомые протестующих — те, кто знал о планах провести демонстрацию, разделились в своих оценках: одни поддерживали эту идею, другие нет. Представители второй группы называли действия протестующих «самосажанием» — по аналогии с самосожжениями старообрядцев. Они считали, что выступление, за которым может последовать только немедленный и неминуемый арест, не может привести к каким бы то ни было политическим переменам. Однако уже на следующий день после «демонстрации семерых» во многих странах узнали о том, что в СССР есть люди, несогласные с захватнической политикой своего государства. «Семь человек на Красной площади — это, по крайней мере, семь причин, по которым мы уже никогда не сможем ненавидеть русских», — писала газета Literární listy, одно из немногих оппозиционных изданий, продолжавших выходить в Чехословакии еще несколько месяцев после вторжения. Так независимое общественное мнение в СССР стало самостоятельным фактором международной жизни.
1968–1969 годы стали переломными в истории советской культуры. С них принято отсчитывать период, который называется «длинные семидесятые» и охватывает время вплоть до начала перестройки. Отношение к вторжению в Чехословакию разделило советскую интеллектуальную и культурную среду. Часть этой среды искренне считала, что «если бы не мы, там завтра были бы войска НАТО» (как говорят и сегодня), другие испытывали острый стыд за свою страну и солидарность с демонстрантами. «Длинные семидесятые» вообще стали временем углублявшегося раскола в обществе — не только и не столько политического, сколько мировоззренческого. Одни люди были довольны относительным материальным благополучием и прекращением скандальных эскапад Никиты Хрущева. Другие считали советское общество и самих себя глубоко несвободными, но полагали установившийся порядок вещей неизбежным и соглашались на конформистское поведение — пусть и скрепя сердце. Те же, кто стремился к новациям в науке или искусстве, чаще всего принимали новую историческую эпоху как время бесконечной и трудной борьбы за самореализацию. Тем не менее все они теперь знали: есть люди, готовые пойти на открытую конфронтацию в споре с государством.
Любые публичные манифестации в СССР 1930–1950-х годов, с официальной точки зрения, могли быть направлены только на поддержку властей. В Конституции СССР 1936 года было закреплено право на свободу слова и собраний (статья 125), но его надлежало реализовывать «в соответствии с интересами трудящихся и в целях укрепления социалистического строя». Последняя попытка провести публичную акцию с протестом против политики руководства СССР состоялась в Москве и Ленинграде 7 ноября 1927 года: это были демонстрации троцкистов, успешно разогнанные милицией.
Новый публичный протест в СССР начался за десять лет до демонстрации на Красной площади — но не с политических демонстраций, а с чтения стихов. В 1958 году в Москве был открыт памятник Владимиру Маяковскому — единственному поэту-авангардисту, вошедшему в советский литературный канон. Сразу после открытия около памятника начались регулярные поэтические чтения, а за чтениями часто следовали дискуссии. В этих акциях стали принимать участие авторы, совсем не лояльно относившиеся к советскому режиму. Выступавших часто задерживала милиция. В 1961 году наиболее жесткий критик советского строя из числа «маяковцев» — поэт Илья Бокштейн, обличавший советскую власть как преступную, — был арестован и приговорен к пяти годам лагерей.
В 1965 году в Москве впервые с 1927-го состоялись две независимые от властей манифестации. 14 апреля, в день смерти Маяковского, — шествие-перформанс участников поэтической группы СМОГ (одна из расшифровок — «Смелость, мысль, образ, глубина»): они требовали свободы для левого, новаторского искусства. Вторая — «Митинг гласности» — прошла в День Конституции СССР, 5 декабря, на Пушкинской площади. Участники митинга — около 200 человек — выступали за гласность суда над писателями Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. Синявский и Даниэль были арестованы незадолго до этого; их обвиняли в антисоветской пропаганде за публикацию литературных произведений за границей. Они печатались под псевдонимами Абрам Терц и Николай Аржак соответственно.
Митинг 5 декабря был разогнан милицией и агентами КГБ. Однако эта демонстрация отчетливо свидетельствовала о том, что в первой половине 1960-х годов в СССР — прежде всего в Москве и Ленинграде — сформировалось независимое движение за защиту гражданских свобод. Его участники выступали с требованием соблюдения советских законов и Конституции 1936 года, где формально были провозглашены основные гражданские права. В СССР была опубликована и Декларация прав человека, хотя в 1948 году советская делегация не подписала в ООН этот документ. Советский Союз присоединился к декларации позже, тем не менее идея универсальных прав человека все же была относительно известна в советской интеллектуальной среде.
Важнейшим инструментом нового движения стал самиздат — самостоятельное копирование и распространение запрещенных в СССР текстов; проще всего такое копирование осуществлялось с помощью печатных машинок, но использовались и другие технологии — например, перефотографирование бумажных страниц. Со второй половины 1950-х годов по рукам ходило все больше перепечаток «крамольных» выступлений на публичных собраниях или стихотворений «неправильного» содержания, но во второй половине 1960-х к ним добавились романы, эссе и политические манифесты. Запрещенные книги, изданные на Западе и ввезенные в СССР контрабандой или по дипломатическим каналам, называли «тамиздатом».
Первоначально участники нового движения апеллировали только к властям СССР, но очень быстро, увидев, что их адресат, мягко говоря, не настроен на диалог, стали обращаться к международному общественному мнению. Первым событием такого рода стало обращение Павла Литвинова и Ларисы Богораз, написанное 11 января 1968 года. Литвинов и Богораз требовали соблюдения законности в суде над Юрием Галансковым, Александром Гинзбургом, Алексеем Добровольским и Верой Лашковой, которых обвиняли в распространении самиздата и контактах с эмигрантской организацией «Народно-трудовой союз». Воззвание Литвинова и Богораз заканчивалось фразой: «Мы передаем это обращение в западную прогрессивную печать и просим как можно скорее опубликовать его и передать по радио — мы не обращаемся с этой просьбой в советские газеты, так как это безнадежно». Обращение было зачитано по Би-би-си и упомянуто в редакционной статье лондонской «Таймс». С этого времени преследования диссидентов мгновенно становились известными на Западе и создавали все более негативный образ Советского Союза на международной арене.
Теоретики нового движения — Александр Есенин-Вольпин, Владимир Буковский и другие — с самого момента его возникновения в середине 1960-х настаивали на нескольких центральных принципах: действия должны быть открытыми, ненасильственными и основываться на существующих советских законах. Этим они били по больному месту советской внутренней политики: законы СССР и союзных республик изначально были рассчитаны на избирательное применение.
Участников этого движения называли диссидентами (от старинного названия протестантов, живших в католических странах). По-видимому, в 1960-е годы это слово — сперва в ироническом смысле — ввел в оборот историк культуры Леонид Пинский, а затем — уже серьезно — западные корреспонденты в Москве. Термин «правозащитники» по смыслу более узкий: так называли тех, кто последовательно боролся именно за юридическую реализацию прав граждан.
На формирование нового общественного течения государство отреагировало незамедлительно. После первых же независимых демонстраций, 16 сентября 1966 года, Президиум Верховного Совета РСФСР внес в Уголовный кодекс Республики статью 190 — и тогда же аналогичные статьи были внесены в Уголовные кодексы других союзных республик. Эта статья предполагала уголовное преследование «за распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй» (часть 1) и «организацию или активное участие в групповых действиях, нарушающих общественный порядок» (часть 3). Так отныне полагалось квалифицировать любые демонстрации, организованные независимо от желания властей.
Тех, кто вышел на Красную площадь в августе 1968 года, судили именно по 190-й статье. Она предусматривала меньшие тюремные сроки, чем 70-я («Антисоветская агитация и пропаганда» — эту статью инкриминировали не только Бокштейну, но также и Гинзбургу, и Галанскову, и Лашковой, арестованным в январе 1967-го). Зато подвести под 190-ю можно было почти любые политические и социальные высказывания, не совпадавшие с официальными оценками, и публичные действия, не получившие официального одобрения.
Диссиденты не были единой группой: под этим названием условно объединяют участников очень разных кружков, с разными убеждениями. Некоторое единство это движение обретало благодаря давлению государства: его участники постоянно обменивались опытом по распространению информации и противостоянию репрессиям. Тем не менее они энергично спорили между собой на самые разные темы. Необходимость гражданского сопротивления соединяла в едином поле либералов-западников, социалистов и коммунистов. Все три группы полагали, что в СССР попраны принципы социальной справедливости. К ним примыкали русские националисты, которые критиковали советскую власть не за это, а за ее «антирусский характер». Присоединялись к общему протесту и православные, стремившиеся к обновлению Церкви и ослаблению государственного контроля над ней, и представители гонимых протестантских церквей — баптисты и пятидесятники. Свое место в общем диссидентском движении нашли национал-активисты из балтийских республик, а также независимые украинские писатели и евреи, добивавшиеся права на выезд в Израиль. Всех их сплачивало осознание общей уязвимости перед Советским государством, которое могло обрушиться на любую автономную организацию.
В целом деятельность диссидентов была направлена на защиту прав человека и против усиления тоталитарных тенденций власти — или, как тогда говорили, против возвращения сталинизма. Их намерения не были политическими в том смысле, что они в большинстве своем не собирались бороться за власть или учреждать политические партии.
Диссидентская активность охватывала десятки, самое большее — сотни человек. Но она выражала глубинный и очень важный процесс — медленный, но неуклонный распад советской идеологии и возникновение новых форм социальности, общественной нравственности и социального самосознания.
Заклеймив Сталина на XX и XXII съездах КПСС, Никита Хрущев стремился вернуть коммунистической идеологии в ее советском варианте магические мобилизующие свойства, которые она имела в прежние десятилетия. Под «мобилизующими свойствами» имеется в виду, что советская идеология, особенно на раннем этапе развития, давала людям ощущение осмысленности их жизни, воодушевляла на тяжелый труд при очень небольшой зарплате и помогала закрывать глаза на бессудные аресты, массовую нищету и повседневное хамство. Однако к концу 1960-х годов стало ясно, что эта идеология (при всех ее усовершенствованиях, осуществленных в эпоху оттепели) все меньше воспринималась как осмысленная. И это касалось не только интеллигенции, но самых разных социальных групп: колхозников, рабочих, даже школьников.
Диссидент, писатель и социолог Андрей Амальрик в 1969 году писал в эссе «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?», что стремление к большей свободе у людей в конце 1960-х последовательно росло, а власти предоставить такую свободу были не готовы или не согласны. И хотя общество в это время было куда более разнообразным и сложным, чем в начале оттепели, многими владело ощущение удушья и тотального отчуждения от власти. Руководство страны, хотя и предпринимало резкие действия вроде агрессии против Чехословакии, больше всего было озабочено сохранением статус-кво. Собственно, и вторжение в эту страну было направлено на то, чтобы у жителей СССР и союзных ему стран не было соблазна жить по-другому: руководство Чехословакии попыталось несколько ослабить (не отменив вовсе) цензурные правила и либерализировать общественную жизнь, что и имело своим результатом насильственную смену власти.
Консервации советского строя способствовали благоприятные внешние обстоятельства. В 1973 году Израиль одержал победу над напавшими на него войсками Сирии и Египта (так называемая война Судного дня). В ответ на разгром союзников коалиция стран — производителей нефти, где задавали тон арабские государства, вместе с не входившими в эту организацию Египтом и Сирией объявила эмбарго на поставки нефти западным странам — союзникам Израиля. Цена нефти на мировых рынках выросла в четыре раза. Главным выигравшим от повышения цен стал Советский Союз: его поставки углеводородов в Европу резко выросли. Нефтяные деньги сделали социальные и экономические инновации в СССР решительно ненужными, за исключением, конечно, вооружений и средств слежки за собственными гражданами. Перевод экономики в режим сырьевого государства совпал с утратой коммунистической идеологией мобилизующей силы — и это совпадение оказалось для Советского Союза роковым: государство перестало быть заинтересовано в массовой мобилизации, от большинства граждан требовалась только демонстрация лояльности и конформизма, жизнь по принципу «не высовывайся».
Поэтому 1970-е годы стали временем упадка трудовой этики. На огромном количестве предприятий рабочие занимались откровенной халтурой. Они часто воровали с заводов и фабрик детали и приспособления, пригодные для того, чтобы их перепродать или использовать в домашнем хозяйстве (в газетах таких людей называли «несунами»). Увлеченное отношение к собственной профессиональной деятельности было свойственно в основном людям искусства и представителям фундаментальной науки, которые могли воодушевляться интеллектуальными перспективами собственной работы, и работникам военно-промышленного комплекса, которые чувствовали себя участниками геополитической игры — глобального соревнования сверхдержав.
6 мая 1970 года было принято постановление Совета министров РСФСР «Об утверждении Правил застройки сельских населенных пунктов РСФСР», где впервые использовался термин «неперспективная деревня». Сотни российских деревень были объявлены «неперспективными» — и в них прекращалась поддержка школ, магазинов, клубов, транспортной инфраструктуры. Многие из сел, которые все же было решено сохранить, тоже находились в состоянии глубокого упадка.
Крестьяне старались любой ценой бежать в города. В мегаполисах они пополняли ряды «лимитчиков» — тех, кому разрешалось получить прописку по «лимитам», которые государство предоставляло промышленным предприятиям. Со временем провинциальную и деревенскую молодежь, закрепившуюся в больших городах, городские снобы стали называть презрительным словом «лимита».
Бегство из деревни можно было бы считать частью общемирового процесса урбанизации, если бы не одно обстоятельство. В развитых странах урбанизация сопровождалась улучшением условий работы на земле, так что один фермер вместе со своей семьей мог кормить десятки людей. А в СССР, при всей пропаганде механизации, крестьяне не были заинтересованы в результатах собственного труда, поэтому производство хлеба и всех остальных сельскохозяйственных продуктов на рубеже 1970–80-х годов даже по официальной статистике почти не росло. Руководство КПСС закупало зерно в Северной Америке — на нефтяные деньги. «Ложь и позор ваш герб, колосья для которого вы экспортируете из США», — писал в 1977 году литератор Гелий Снегирев в письме к Леониду Брежневу. За свое письмо, которое завершалось декларацией об отказе от советского гражданства, Снегирев был арестован и умер после нескольких месяцев тюремных мучений.
Советская пленка для цветного кино «Свема» передавала цвета хуже, чем импортная: это было заметно, если сравнивать советские фильмы и западные, шедшие тогда же в советском прокате. Но блеклость цветов «Свемы» словно бы соответствовала тусклости красок тогдашней советской повседневности. В атмосфере тоскливой безысходности и предсказуемости особенно заметно было расхождение между пафосными сообщениями прессы и телевидения и реальной жизнью. В СССР без блата невозможно было достать никакие качественные товары или попасть к хорошему врачу; изобретения и открытия ученых не интересовали руководителей промышленности; представители «неправильных» этнических групп (евреи, крымские татары) сталкивались с ограничениями при приеме на учебу и работу, а выезд из страны жестко ограничивался.
Миллионы жителей СССР занимались деятельностью, предосудительной с точки зрения законов и неписаных норм советской жизни: доставали и перепродавали товары, полученные по блату, читали самиздатские и тамиздатские книги, слушали по ночам вещающие по-русски западные радиостанции — их тогда называли в обиходе «голоса», потому что две из них назывались «Голос Америки» и «Голос Израиля». Власть была готова закрывать глаза на такие формы поведения, но лишь до тех пор, пока человек не переходил невидимой черты — не отказывался от общей лояльности власти. Лояльный гражданин должен был сидеть на собраниях на предприятии и голосовать «за», не протестовать против несправедливости, не создавать «непонятных народу» произведений, не давать собственных объяснений действиям советского режима. Нарушить стандарты лояльности можно было разными способами, и все они влекли немедленное наказание, от недопуска к защите диссертации до тюремного заключения.
В 1970-е годы сотрудники КГБ, партийные администраторы и иные начальники достигли высочайшей изощренности в дозированных, «точечных» репрессиях, среди которых были препятствия карьерному продвижению, блокирование поездок за границу или внезапный запрет на публикацию книг и статей для ученых, инженеров и писателей, на концерты — для композиторов, на спектакли и фильмы — для артистов и режиссеров. Такие «блокировки» не оформлялись с помощью судебных санкций, но эффективно выполняли задачу по запугиванию и унижению всех несогласных. По-видимому, одним из главных архитекторов этой стратегии «ежедневных подзатыльников» был Юрий Андропов — руководитель КГБ СССР в 1967–1982 годах. Созданная под его руководством система развращала общество ощущением цинизма и безнадежности любых усилий по улучшению социальной атмосферы.
Многие интеллектуалы или просто предприимчивые люди, чувствовавшие себя скованными по рукам и ногам, в этих условиях стремились эмигрировать. Неожиданно у них появились возможности для такого отъезда — пусть и в очень скромных масштабах. Утром 24 февраля 1971 года двадцать четыре еврея вошли в приемную председателя Президиума Верховного совета СССР и отказались оттуда выходить, пока не получат разрешения эмигрировать в Израиль. Среди этих людей был уже известный тогда в Советском Союзе киносценарист Эфраим Севела. До этого еврейские активисты несколько раз устраивали подобные демонстрации в других государственных учреждениях — например, в отделах виз и разрешений, ОВИРах, — и все они неизменно заканчивались арестами. Но после того, как началась акция в приемной, руководство СССР на срочном совещании приняло решение все-таки облегчить эмиграцию советских евреев в Израиль, чтобы не устраивать международный скандал и немного улучшить отношения СССР с США. Желающих эмигрировать оказалось довольно много. Уехать стремились не только евреи, но и представители других национальностей — то есть те, у кого в паспорте в графе «национальность» не стояло столь неудобного в остальных случаях слова «еврей». Частой практикой стали межнациональные браки — реальные и фиктивные. Появилась ироническая поговорка «Жена-еврейка — не роскошь, а средство передвижения».
Уже вскоре советское руководство испугалось того, как много людей выразило стремление убежать из-под его контроля, и, хотя не запретило выезд вновь, окружило его многочисленными рогатками. Так, желавшие эмигрировать должны были заплатить при выезде огромную сумму (сравнимую со стоимостью автомобиля) за полученное в СССР среднее и высшее образование. Через несколько лет под международным давлением этот налог отменили. В некоторых ОВИРах от уезжавших требовали сдать все телефонные книжки, чтобы в руки «врага» не попали телефонные номера каких-нибудь засекреченных ученых. В учреждениях, где сотрудник подавал на выезд, часто устраивались официальные собрания, на которых будущего эмигранта и всю его семью шельмовали как предателей и дезертиров. Сочинения покинувших страну ученых, писателей и журналистов подлежали немедленному запрещению и изъятию из продажи и из библиотек.
Помимо евреев, эмигрировать разрешалось этническим немцам (тем, у кого в графе «национальность» было написано «немец»), если те доказывали, что у них есть близкие в Западной Германии, или армянам, которые ехали к родственникам в одну из армянских диаспор на Западе или на Ближнем Востоке. Всего в 1971–1980 годах из СССР уехало около 347 тысяч человек. Многие покидавшие страну по «еврейской» линии стремились перебраться не в Израиль, а в США, где их стали называть третьей волной эмиграции (первая волна — после революции 1917 года, вторая — во время и сразу после Второй мировой войны).
С середины 1970-х годов КГБ стало использовать практику «на Запад или на Восток»: от инакомыслящих иногда прямо требовали эмигрировать под угрозой ареста и отправки в лагерь. Некоторые смельчаки выбирали второе, но тех, кто выбирал отъезд, было, конечно, гораздо больше. Об Александре Солженицыне, который в 1970 году получил Нобелевскую премию по литературе за книгу «Архипелаг ГУЛАГ», Юрий Андропов думал, что тот будет готов пойти в тюрьму, а его заключение вызовет слишком большой скандал на Западе. Поэтому Солженицын в 1974 году был принудительно вывезен в Западную Германию — репрессивная мера, не применявшаяся с 1923 года, когда из Советской России точно таким же способом, на самолете, и тоже в Германию был вывезен политический оппонент Ленина рабочий-большевик Гавриил Мясников.
Частью новой волны эмиграции становились и те советские люди, которые отказывались возвратиться, оказавшись в одной из западных стран: например, знаменитый танцор Михаил Барышников (в 1974 году). Иногда рисковые люди использовали самые диковинные средства, чтобы бежать из страны. Художники Олег Соханевич и Геннадий Гаврилов ночью 7 августа 1967 года спрыгнули с борта круизного лайнера «Россия», шедшего по Черному морю. В воде мужчины надули взятую с собой резиновую лодку и за неделю без еды и пресной воды, совершенно обессилевшие, дошли на веслах до Турции, где попросили политического убежища. В целом среди третьей волны очень заметную часть составляли диссиденты, творческая интеллигенция и люди, которые надеялись вне СССР заняться бизнесом (у некоторых это получилось). В 1970-е в США, ФРГ, Франции и Израиле эмигранты создали несколько важнейших литературных журналов, споривших друг с другом и публиковавших бесцензурные сочинения.
Произведения эмигрантов и попавшие за границу работы художников-нонконформистов вызвали дополнительный интерес к культуре (или, точнее, к культурам) Советского Союза. В 1987 году русский поэт Иосиф Бродский, которого за пятнадцать лет до этого вынудили уехать из СССР, был удостоен Нобелевской премии по литературе.
«Длинные семидесятые» впоследствии назвали эпохой застоя. Это название неточно: да, эти 15–17 лет в жизни страны были очень тяжелыми, но не застойными. Экономика была в упадке, однако общество бурно развивалось. Особенно динамичными оказались те группы и движения, которым удалось выскользнуть из-под контроля государства, и их не останавливали даже преследования.
Помимо диссидентов, важнейшим из таких движений стало неофициальное искусство. Важнейшей проблемой советской культуры в 1950–1980-е годы была не цензура, а самоцензура. Большинство художников, которые хотели печататься, выставляться, ставить спектакли, слышать свою музыку исполненной, изначально приспосабливали свой вкус к требованиям администраторов, редакторов, репертуарных комиссий (от этих комиссий зависело, будет ли показан фильм или спектакль). Реже они настраивались на борьбу с ними, чтобы пробить свое произведение. Но в любом случае они держали в уме именно цензурные требования.
Еще в 1940-е годы теоретик и историк культуры Лидия Гинзбург писала в своем дневнике, что полный отказ от соотнесения с такими требованиями в СССР фактически является отказом от публичности: завоевание внутренней свободы означало, что тебя не напечатают, не исполнят, не выставят. Как ни удивительно, с начала 1950-х годов появлялось все больше людей, готовых заплатить такую цену и показывать свои картины только на частных квартирах, читать стихи только в мастерских знакомых художников, писать музыку только для полулегальных концертов. Такое искусство историки называют неподцензурным, то есть в принципе не рассчитанным на прохождение через советскую цензуру, редактуру и редсоветы. Этот термин укрепился недавно, а сами участники независимого художественного движения называли себя по-разному, например нонконформистами или представителями катакомбной культуры — видимо, по аналогии с подпольной частью православной церкви, которую тоже называли катакомбной.
В начале 1970-х годов, несмотря на сильный прессинг властей, авторы-нонконформисты создали фактически собственную культурную систему, параллельную государственному культурному производству. В ней участвовали сотни людей — и авторов, и машинисток, перепечатывавших самиздат, и тех, кто передавал эти произведения друг другу. Советская культура была искусственно сделана архаичной, она была отгорожена от большинства новых тенденций, развивавшихся в западных странах. По сравнению с лояльными писателями и художниками нонконформисты, как правило, знали гораздо больше о русском модернистском искусстве начала ХХ века и о современных им течениях в других странах.
Произведения неподцензурного искусства могли быть сложными, необычными, эмоционально дискомфортными, говорили на темы религии, сексуальности, о катастрофах ХХ века — сталинском терроре и ГУЛАГе, описывали тоталитарные режимы, анализировали идеологизированное сознание советского человека. Однако все эти мотивы часто были связаны с игрой. Вообще, игра, театральность, гротеск, сатира, клоунские маски были важными мотивами советского неофициального искусства, хотя и необязательными. Например, художник Виктор Пивоваров показывал повседневную отчужденность сознания и стандартизацию быта в картинах — пародийных каталогах («Проект предметов повседневного обихода для одинокого человека», «Проект снов для одинокого человека») или рисовал бытовые сцены — чуть условно, как в книжной иллюстрации, — а поверх каждой из таких сцен (например, подворотни или мужской одежды, брошенной на стул) писал каллиграфическим почерком: «Где я?» Ничего подобного выставить официально в советском музее было бы невозможно.
Однако узнать о самом факте существования этой параллельной культуры можно было только через знакомых. Иногда «неправильные» стихи или прозу читали по западному радио, но, по-видимому, советские слушатели по большей части воспринимали такие произведения как удивительное исключение, а не как новую, не включенную в публичное пространство советскую культуру. Таким исключением, например, считали одно из ключевых литературных произведений независимой культуры — поэму в прозе Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки» (1970), которую на радио «Свобода» читал Юлиан Панич — знаменитый своей харизмой актер советского кино, эмигрировавший в 1972 году. Сегодня «Москву — Петушки» упоминают в своих работах даже консервативные критики, не выказывающие никаких других познаний о катакомбной культуре, но говорят об этом произведении как о жесте отчаявшегося одиночки, который с «натуры» изобразил повсеместное российское пьянство. Для тех же, кто читал Ерофеева в контексте неподцензурной литературы, его поэма говорила прежде всего о парадоксальности и трагизме существования любого человека (особенно советского) — неважно, пьющего или непьющего.
Одним из любимых выражений диссидентов было словосочетание «явочным порядком». Так говорили о реализации прав «без спроса». Так, явочным порядком был осуществлен прорыв неподцензурного искусства в публичное пространство — однако опять-таки не в советское, а в международное. 15 сентября 1974 года двадцать четыре художника из Москвы и Ленинграда собрались на пустыре на тогдашней окраине Москвы, в Беляево, и развесили на рейках (или держали в руках) свои картины, которые не могли быть выставлены ни в одной из советских галерей. Ни порнографии, ни политических карикатур там не было: это были произведения, недопустимые, с точки зрения советских цензурных инстанций, именно по эстетическим соображениям. Картины провисели максимум полчаса. Власти тоже приготовились к выставке, о которой знали заранее: на художников и на созванных ими иностранных корреспондентов набросились одетые в штатское милиционеры и начали их избивать, а картины раздавили тремя бульдозерами. Инициатор выставки, художник Оскар Рабин, повис на отвале бульдозера, который таскал его по всему пустырю.
«Бульдозерная выставка» вызвала такой сильный резонанс в западной прессе, что власти вновь пошли на попятный, как и в случае с еврейской эмиграцией. Через две недели после этого события администраторы от искусства сами предложили художникам-нонконформистам провести выставку под открытым небом — в парке «Измайлово», на следующий год — еще одну, уже под крышей, в павильоне «Пчеловодство» на ВДНХ. В 1976 году во Дворце конгрессов в Париже открылась огромная выставка независимого русского искусства — более 500 картин и скульптур. Правда, справедливости ради нужно сказать, что она была организована без всякого участия советского руководства и любых советских культурных инстанций.
В советских газетах независимых художников по-прежнему ругали последними словами — например, статья о выставке в павильоне «Пчеловодство» называлась «Авангард мещанства». Однако и деятельность диссидентов, и выступления художников-нонконформистов свидетельствовали о том, что сопротивление небесполезно: в СССР возможно быть свободным человеком, сотрудничающим с другими свободными людьми. В целом радикальные эстетические эксперименты по-прежнему оставались под запретом, но и произведения неподцензурных художников, и сама их жизнь становились выражением опыта свободы, открытости миру и солидарности людей с разными взглядами. Само существование такого опыта создавало новые возможности для развития культуры.
Поделиться: