Автор: Дмитрий Козлов
13.04.2023
Дмитрий Козлов
Джазовый барабанщик Владимир Тарасов рассказывал, как в начале 1960-х, живя в Архангельске, вместе со своим другом, саксофонистом Владимиром Резицким, развлекался тем, что шутя предлагал незнакомым девушкам «переправить [их] за десять рублей на норвежском судне в Норвегию». Дальше разговоров, дело, естественно, не шло: осуществить такой план даже в портовом городе было невозможно. Однако, когда Тарасов уже жил в Вильнюсе и играл в знаменитом авангардном трио «ГТЧ», давняя шутка получила неожиданное продолжение. Он оказался единственным из ансамбля, кому отказались оформить визу для поездки на джазовый фестиваль в Польшу. Впрочем, через некоторое время запрет был снят. Легко отделался. Тех, кто действительно пытался морем или через сухопутную границу нелегально покинуть СССР, ждал арест и осуждение по статье «Измена Родине».
Вся эта история (ее герои — молодые джазовые музыканты; сама идея уехать в Норвегию за десять рублей; легкость, с которой это предлагали едва знакомым девушкам, и, наконец, то, что Тарасов и Резицкий не понесли сколько-нибудь серьезного наказания) очень «оттепельная». Это могло произойти только после смерти Сталина, когда отношение к Западу начало постепенно меняться от напряженного ожидания войны с «капиталистическим окружением» к поискам вариантов «мирного сосуществования». Вместе с тем именно в хрущевское десятилетие в активную жизнь вступило новое поколение — те, кто пережил Великую Отечественную войну детьми или родился вскоре после ее окончания. На фоне огромных потерь, которые понесли в войне (и ранее — в годы политических репрессий) старшие поколения, молодежь оказалась, пожалуй, самой многочисленной демографической группой советского общества. Эти два фактора: некоторое потепление отношений с Западом и заметное омоложение советского общества, — во многом определили характер эпохи оттепели.
Внешняя политика Хрущева многим кажется непоследовательной. Однако она органично продолжала традиции советской дипломатии, для которой горячие призывы к миру во всем мире неотделимы от напоминания о бронепоезде, стоящем на запасном пути. Роль бронепоезда в 1950-е годы играла атомная бомба. Хрущев осознавал разрушительную силу ядерного оружия и страшился ее. В своих мемуарах он вспоминал, что, «когда узнал все факты о ядерной мощи, после этого несколько дней спать не мог. А потом понял, что мы ведь все равно никогда не станем им пользоваться… И снова уснул спокойно». Это позволяло ему чередовать ядерный шантаж с призывами к ограничению использования новых видов вооружений.
Принципы и направления международных отношений периода оттепели продолжали традиции, заложенные в сталинское время, но методы, которыми Хрущев вел внешнюю политику, заметно отличались от стиля предшественника. Если Сталин всего дважды покидал пределы СССР — для участия в конференциях союзников в Тегеране и Потсдаме, — то Хрущев активно ездил по миру с официальными визитами. Экспрессивная манера советского лидера вести переговоры, непосредственность, порой переходившая в грубость, раздражали одних и вызывали симпатию у других, но главное — Хрущеву удалось продемонстрировать: Советский Союз открыт к диалогу.
Участниками этого диалога были не только лидеры государств, дипломаты и военные. Послевоенная дипломатия активно использовала то, что сейчас в политологии называется «мягкая сила» (soft power) — формирование положительного образа страны на международной арене. Наряду с привычными экономическими и стратегическими аргументами на это работала демонстрация всему миру лучших образцов культуры, успехов в науке и технике.
Хрущев вовремя почувствовал этот поворот, хотя и понял его несколько своеобразно. За три месяца до его первого официального визита в Соединенные Штаты Америки, 29 июня 1959 года, в Нью-Йорке открылась Выставка достижений советской науки, техники и культуры. Жители США могли увидеть модели советских космических кораблей, станков и атомохода «Ленин», полотна классиков соцреализма и макет типовой хрущевки. Выставка была призвана показать, что советская промышленность если и не опережает американскую, то разрыв между ними сокращается со скоростью самолета Ту-114, построенного на базе стратегического бомбардировщика Ту-95. Политикам и военным это послание было понятно, но простые ньюйоркцы (а «мягкая сила» направлена в первую очередь на обычных граждан) остались разочарованы выставкой. Одна из записей в книге отзывов гласила: «Мне кажется, что главная задача русской выставки в том, чтобы показать рядовому гражданину США, какое это счастье — быть американцем». Павильоны «Станкостроение» или «Сельское хозяйство» сложно было назвать увлекательными, а скульптуры Вучетича или картина Кукрыниксов «Конец», запечатлевшая бункер Гитлера в последние дни перед капитуляцией, выглядели устрашающе.
Иную стратегию избрали авторы ответной выставки, открывшейся спустя две недели в Сокольниках. Успехи американского сельского хозяйства также были представлены в Москве, но главными экспонатами стали технические новинки в сфере потребления. Цветные телевизоры и стиральные машины, панорамный кинотеатр «Циклорама» и блещущие хромом «Кадиллаки» поражали воображение москвичей. Еще большим шоком были статистические выкладки, свидетельствовавшие о том, что большая часть потребительского великолепия (в том числе автомобили и многокомнатные дома) доступна рядовому американцу.
В павильоне, представлявшем собой типичную американскую кухню, оснащенную современной посудой и бытовой техникой, между Хрущевым и Ричардом Никсоном (в то время — вице-президентом США) разгорелся спор о преимуществах советского и американского строя. Первый секретарь ЦК КПСС явно был разочарован тем, что американцы не демонстрировали на выставке «серьезные» технические достижения, ограничившись показом потребительских товаров. Не высказывая недовольства напрямую, он язвительно спрашивал, не изобрела ли американская промышленность машину, которая бы «клала в рот еду и ее проталкивала». Никсон возражал, что лучше «соревноваться в достоинствах стиральных машин, чем в силе ракет», понимая, что победа в этом соревновании точно останется за Америкой. «Кухонные дебаты» с очевидностью были проиграны советской стороной. Сам Хрущев, до конца жизни продолжавший считать американскую выставку дешевым пропагандистским ходом, признавал за США первенство в некоторых областях. Так, он отдавал должное американским автомобилям и не без удовольствия попробовал пепси-колу, бесплатно разливавшуюся на выставке.
Другой формой проявления «мягкой силы» была культурная дипломатия. В годы оттепели советские ученые все чаще выезжают за границу для обмена опытом и участия в совместных проектах. Так, если в 1953 году советские ученые состояли всего в двух международных научных объединениях, то в 1964-м — уже в 108. Писатели отправляются в многодневные турне по капиталистическим странам, где на встречах с журналистами рассказывают о строительстве социализма. По возвращении они издают беллетризованные путевые дневники. Константин Симонов, например, свой рассказ о путешествии в Норвегию так и назвал — «Норвежский дневник». Для писателя это была не первая поездка за рубеж. Но как отличается его новая книга, полная дружелюбных портретов «простых норвежцев», от антиамериканских пьес конца 1940-х годов, в которых владельцы газет не дают журналисту писать правду об СССР, а шпионы пытаются выкрасть формулу советской противочумной вакцины.
Кто-то из «выездных» писателей считал себя послом доброй воли, кто-то — разведчиком во вражеском тылу. Но читателям их миссия напоминала скорее о подвиге первооткрывателей неизвестных земель, если не о покорении космоса. Калейдоскоп географических названий в поэзии Евгения Евтушенко казался столь же невероятным, как топонимы из набиравших популярность научно-фантастических романов. В отличие от его героев, которые «купались в Атлантическом» и «в Копенгагене… на пиво налегали», у большинства жителей СССР практически не было шансов побывать в Нью-Йорке, Париже или Каракасе.
«Живые иностранцы», приезжавшие в Советский Союз, воспринимались, в свою очередь, как существа неземной природы. Фотографу журнала Life удалось запечатлеть смесь восторга и удивления на лицах москвичей (и особенно москвичек), столкнувшихся на улицах столицы с приехавшими в 1959 году в СССР манекенщицами модельного дома Dior. Кажется, даже одень француженок в ивановские ситцы вместо платьев от-кутюр, они бы выделялись в толпе своей подчеркнуто несоветской осанкой.
Все последующее десятилетие советская легкая промышленность не без успеха училась шить по западным образцам не просто носкую, но элегантную и удобную одежду. Обувь, белье и аксессуары, однако, оставались постоянным дефицитом вплоть до последних дней советской истории. Отчасти спрос на них удовлетворяли страны соцлагеря, но более желанными оставались вещи «оттуда», из Западной Европы и Америки. Если среди родственников и знакомых не было «выездных», на помощь приходили фарцовщики — розничные торговцы заграничными потребительскими товарами.
При том что черный рынок был заметным явлением советской жизни (особенно в столицах и портовых городах), о нелегальных коммерческих схемах того времени известно не очень много. В фокусе историков в основном оказываются «предприниматели», удостоившиеся внимания советской прессы или комсомольских органов — то есть промышлявшие фарцовкой учащиеся (часто — подростки), моряки, молодые портовые рабочие. Отказ от легального трудоустройства сулил преследование за тунеядство, поэтому «бизнес» предпочитали вести в свободное от основной работы время. Однако по другим источникам становится понятно, что некоторые фарцовщики входили в состав локальных преступных сообществ и были замешаны в более серьезных преступлениях, таких как незаконный оборот валюты, скупка краденого и организация проституции.
Ассортимент фарцовщиков обычно был невелик: одежда (с 1960-х самая вожделенная — джинсы), колготки, парфюмерия, сигареты, жевательная резинка и совсем уж мелочи вроде зажигалок и авторучек, — но при должной сноровке и удачливости нелегальный промысел приносил существенный доход. Так, летом 1962 года при обыске у занимавшегося фарцовкой слесаря одного из архангельских заводов были изъяты «целый чемодан вещей заграничного производства, много облигаций трехпроцентного государственного займа и несколько сот рублей» — в разы больше его официального месячного заработка. Крупные прибыли, однако, были чреваты крупными неприятностями. В зависимости от масштабов «предпринимательской деятельности» фарцовщик мог быть привлечен к уголовной или административной ответственности — или же отделаться выговором по месту учебы или работы.
Сколь бы серьезными ни были проступки или преступления фарцовщика, его обвинители непременно указывали на то, что сама «тяга к наживе» — это буржуазная идея, несовместимая с советским образом жизни. Хотя в годы оттепели советская пропаганда отказалась от зловещего штампа «низкопоклонство перед Западом», основополагающую идею о превосходстве советских ценностей никто не отменял. Чрезмерный, по мнению властей, интерес к зарубежной культуре — в том числе и материальной — теперь маркировался не как предательство, но как ошибка, досадное исключение из правила. Поэтому особенную тревогу идеологических работников вызывали проявления западничества среди молодежи и подростков.
В методических материалах калининградской комсомольской организации сохранилась яркая характеристика проблемного подростка, восьмиклассника Владимира Т.:
«Володя встречался с моряками, побывавшими за границей, и слушал их разговоры о „прелестях“ заграничной жизни, составил график передач „Голоса Америки“, „Свободной Европы“, „Би-би-си“ и не пропускал ни одной из них, стал увлекаться зарубежной литературой, джазом. Он начал провозглашать свои принципы и взгляды на жизнь: „Лучше жить по-своему“, „Только дураки едут покорять целину и строить электростанции“, „Деньги — это все“, „Заветная моя мечта — побывать в Америке“. Т. стал рисовать абстракционистские и порнографические картинки, которые, кстати, распространял и среди школьников».
С одной стороны, истории, подобные этой, свидетельствовали о том, что новое поколение не всегда рассматривало западную культуру как оружие холодной войны, а с другой — пластичность «неокрепших умов» вынуждала искать новые, менее навязчивые формы идеологического воспитания. Так, авторы процитированного документа отмечали, что «у ребенка богатая фантазия, но, к сожалению, все это не сумели рассмотреть в школе, направить в нужное русло». Из документа неясно, изменилась ли судьба подростка после проведенной воспитательной работы. Для нас важнее другое: индивидуализм, интерес к современному искусству и зарубежным радиопередачам, симпатия к западному образу жизни, — все это перечисляется в одном ряду черт отклоняющегося поведения. Задача воспитателей — вовремя заметить тревожные сигналы и оградить молодых людей и девушек от скользкой дорожки, первые шаги по которой могут быть связаны с джазом, современной литературой и модернистской живописью.
Окажись Владимир в фокусе внимания комсомола пятью годами раньше (его характеристика датирована 1963 годом), его, безусловно, назвали бы стилягой — с конца 1940-х и вплоть до начала 1960-х так именовали молодых поклонников западного образа жизни, современных танцев, популярной музыки. Некоторые исследователи считают стиляг первой в СССР молодежной субкультурой вроде более поздних хиппи, панков или готов. Это справедливо, но лишь отчасти.
Действительно, в течение двух послевоенных десятилетий в Советском Союзе возникали группы молодых людей, предпочитавших модные заграничные вещи «совпошиву-совпаршиву», а американский джаз — советской эстраде. Выглядели они даже по нынешним меркам весьма экстравагантно: пиджак или пальто с нарочито широкими плечами, зауженные брюки, ботинки на высокой подошве из белого каучука («на манной каше»), галстук с ярким рисунком («пожар в джунглях»). Молодые модники и их подруги в цветастых платьях с осиной талией вызывали фурор на танцплощадках или фланировали по переименованным в «Бродвеи» главным улицам крупных городов. Себя они тоже называли на западный манер: Боб, Франсуа, Пегги.
Все так, но само слово «стиляга» изначально не было самоназванием какой-либо молодежной тусовки — его придумал московский сатирик Дмитрий Беляев, в 1949 году использовав неологизм для заглавия фельетона в журнале «Крокодил»:
«Они, видите ли, выработали свой особый стиль в одежде, в разговорах, в манерах. Главное в их „стиле“ — не походить на обыкновенных людей. И, как видите, в подобном стремлении они доходят до нелепостей, до абсурда. Стиляга знаком с модами всех стран и времен, но не знает… Грибоедова. Он детально изучил все фоксы, танго, румбы, линды, но Мичурина путает с Менделеевым, и астрономию — с гастрономией. Он знает наизусть все арии из „Сильвы“ и „Марицы“, но не знает, кто создал оперы „Иван Сусанин“ и „Князь Игорь“».
Тот, первый стиляга, не знал джаза, буги-вуги и твиста: он предпочитал оперетты Имре Кальмана, а танцевал фокстрот и линди-хоп. Также не похож на более поздние карикатуры и его внешний вид. Вместо брюк-дудочек он был одет в «широченные штаны канареечно-горохового цвета», а длиннополый пиджак ему заменяла нелепая разноцветная куртка. Единственное, что роднит героя фельетона с «последователями», — это пренебрежение принятыми нормами поведения и увлечение западной массовой культурой.
К середине 1950-х годов первое поколение стиляг успело повзрослеть и остепениться, но именно тогда советская пресса внезапно вновь вспомнила о них. «Комсомольская правда», а вслед за ней региональные молодежные газеты начинают регулярно публиковать карикатуры на экстравагантных молодых людей и посвященные им фельетоны. Увлечение западной модой и джазом остается главным, но не исключительным обвинением. Как отмечалось в одной из статей того времени, «прозвище „стиляги“ стало нарицательным и помогло нашей молодежи определить и высмеять недостатки тех современных пижонов и донжуанов, снобов и денди, для которых ранее такого уничтожающего собирательного обозначения не существовало».
Но более поразительно даже не то, что слово «стиляга» превратилось в ярлык, которым можно было маркировать практически любое отклоняющееся поведение, а то, что образы, критикуемые советской прессой, становились образцами для подражания. Тысячи молодых людей по карикатурам учились зауживать брюки и взбивать на голове кок а-ля Элвис Пресли. Советская пропаганда загнала себя в ловушку: чем чаще публично обличались внешний вид и поведение стиляг, тем более привлекательными они становились. Эра стиляг закончилась в середине 1960-х. С одной стороны, прежняя мода была вытеснена битломанией, а с другой стороны, комсомольская пресса была вынуждена признать, что «по узости брюк не стоит судить об узости взглядов».
Изменение отношения к стилягам — один из симптомов более масштабного процесса. Во время оттепели пространство допустимого диалога с Западом расширилось на всех уровнях, при том что в международных отношениях периоды разрядки прерывались внешнеполитическими кризисами. В какой-то мере холодная война даже подталкивала искать союзников по ту сторону идеологического фронта. Советская пропаганда любила повторять, что простые жители капстран и прогрессивные деятели западной культуры являются потенциальными сторонниками социализма. Но если при Сталине «прогрессивными» считались художники-коммунисты или хотя бы те, кто открыто признавался в симпатии к Советскому Союзу, то в хрущевское десятилетие — те, кто критиковал буржуазное общество, а значит, практически любой деятель культуры, за исключением разве что совсем консервативных авторов. Так, Гран-при Третьего Московского кинофестиваля завоевал фильм «8½» Федерико Феллини, а за The Beatles благодаря их поклонникам из числа журналистов комсомольской прессы в 1960-е закрепилась слава «простых рабочих парней из Ливерпуля». При должном упорстве «протащить» (то есть сделать доступными для публики) можно было даже «реакционных» авторов, снабдив их произведения критическими и заведомо пролистываемыми комментариями.
При том что принцип «запрещено все, что не разрешено» в период оттепели начал меняться на обратный: «разрешено все, что не запрещено», — граница между запрещенным и разрешенным оставалась принципиально подвижной и проницаемой. Это было еще одним идеологическим открытием эпохи: волюнтаризм в выборе методов наказания и поощрения оказывался не менее эффективным инструментом управления, чем строгая репрессивная политика. Так, джазменов перестали преследовать за исполнение музыки, но каждый концерт, фестиваль, выезд на гастроли и запись пластинки становились предметом торгов и компромиссов, итог которых изначально не был ясен ни одной из сторон.
Присутствие западной культуры в СССР, таким образом, постоянно расширялось, но ее «представительства» обустраивались советскими гражданами, значительная часть которых никогда не покидала родины. Запад для большинства жителей Советского союза оставался чистой идеей, страной-мечтой, которой, возможно, и на свете нет. Поэтому предложение «прокатиться в Норвегию» звучало из уст молодых музыкантов такой же фантазией, как и название популярной джазовой композиции «Fly Me to the Moon». И джазмены, и их подруги, и сотрудники КГБ отчетливо понимали, что ни за десять, ни за сто, ни за тысячу рублей уехать туда невозможно.
Поделиться: