Автор: Ирина Щербакова
12.04.2023
Ирина Щербакова
Летом 1945 года Михаил Исаковский, автор популярнейших советских песен 1930–40-х годов (в том числе и знаменитой «Катюши»), написал два стихотворения. Одно из них — «Прасковья», напечатанное в журнале «Знамя» в 1946 году — произвело огромное впечатление на Александра Твардовского. Положенное на музыку Матвеем Блантером, оно стало самой горькой из советских песен о войне. «Враги сожгли родную хату» была песней о невосполнимых утратах, о непомерной цене, заплаченной за победу. Солдат, «покоривший три державы», с медалью «за город Будапешт» на груди возвращается в родную деревню и застает там лишь пепелище и безымянные могилы. Только «горькая бутылка» помогает ему смягчить боль.
Почти одновременно Исаковский сочиняет другое стихотворение, строки из которого быстро стали расхожей цитатой:
Спасибо Вам, что в годы испытаний
Вы помогли нам устоять в борьбе.
Мы так Вам верили, товарищ Сталин,
Как, может быть, не верили себе.
Смысл их был в безграничной вере в Сталина и в безмерной благодарности от имени «простого» советского человека за одержанную под его руководством победу:
Спасибо Вам, что в дни великих бедствий
О всех о нас Вы думали в Кремле,
За то, что Вы повсюду с нами вместе,
За то, что Вы живете на земле.
Песня «Враги сожгли родную хату» не исполнялась до 1960 года и лишь в 1960-е стала постепенно восприниматься как один из лучших песенных текстов о народном отношении к войне как к огромной человеческой трагедии. Стихотворение Исаковского, восхваляющее Сталина, после XX съезда партии перестают цитировать. Фигура Сталина стирается из официального образа Отечественной войны и заменяется понятием «партийное руководство». Но эта двойственность — существование двух дискурсов: официального — парадно-торжественного, государственнического, в котором простой человек является только послушным исполнителем высшей воли (вождя, партии), и личного — трагического, несущего отпечаток глубокой травмы от пережитого — будет формировать память о войне все последующие годы. Попробуем хотя бы кратко рассмотреть, как складывался образ войны и победы в разные эпохи.
В первое военное десятилетие речь может идти еще не столько о памяти, сколько о последствиях только что пережитого. Следы войны видны повсюду, она определила жизнь и судьбу миллионов советских людей.
В ночь с 8 на 9 мая 1945 года, когда по радио было объявлено о безоговорочной капитуляции фашистской Германии, многотысячные толпы людей стихийно, без приказов сверху (как это происходило на довоенных митингах в поддержку власти) заполнили площади и улицы советских городов. После колоссальных человеческих и материальных потерь, огромного физического и душевного напряжения люди радовались окончанию длившейся четыре года войны. Но ждали не только возвращения к мирной жизни. После пережитого в 1930-е массового террора у людей возникли надежды на ослабление жесткого курса власти. Об этом говорит в конце романа «Доктор Живаго», над которым он начал работу в 1945 году, Борис Пастернак:
«Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание».
Слова Пастернака о «предвестии свободы» были связаны с тем, что страшная реальная война уменьшила страх, сковавший советское общество после коллективизации и Большого террора. С началом войны люди столкнулись с настоящим врагом, а не с мнимыми вредителями и шпионами, в роли которых мог в 1937–1938 годах оказаться каждый. Огромная цена, заплаченная народом за победу над этим врагом, осознавалась обществом как жертва, принесенная всем народом — миллионами обычных людей и главным образом раздавленным коллективизацией крестьянством. Именно крестьяне составили основную массу рядового состава Красной армии. Среди солдат на фронте постоянно шли разговоры о том, что Сталин после войны распустит колхозы, поскольку народ доказал свою преданность советской власти, ведь коллективизация справедливо воспринималась как репрессивная мера. Эти надежды отчасти подкреплялись тем, что со второй половины войны власть несколько ослабила жесткую политику в отношении православной церкви в расчете на ее поддержку в борьбе с фашистской агрессией.
Но ожидаемого облегчения не наступило, и награды не последовало. Наоборот, одержанная победа служила для Сталина оправданием жестокого довоенного курса. Поэтому власть, как и в начале 1930-х, на тяжелую экономическую ситуацию в стране, на страшный голод 1946–1947 годов ответила новым драконовским указом, по которому за горсть крупы или кусок хлеба, вынесенные с предприятия, давали по восемь лет лагерей. В конце сталинской эпохи в местах заключения находились многие тысячи людей, осужденных за «хищение государственного и общественного имущества».
На фоне послевоенной разрухи и голода пропаганда тем более интенсивно стремилась создать образ великой победы, главным творцом которой был Сталин. Поэт Константин Левин, стихи которого до самой его смерти в 1984 году останутся под запретом, писал о том, как, не дожидаясь конца войны, в Москве уже начинали творить официозный, победный образ:
Тут все еще ползут, минируют
И принимают контрудары.
А там — уже иллюминируют,
Набрасывают мемуары…
Илья Эренбург, противопоставляя рождающейся приукрашенной картине жестокую правду войны, в 1945 году тоже пишет стихи, где рисует совсем не парадный образ победы:
Она была в линялой гимнастерке,
И ноги были до крови натерты.
Она пришла и постучалась в дом.
Открыла мать. Был стол накрыт к обеду.
«Твой сын служил со мной в полку одном,
И я пришла. Меня зовут Победа».
Был черный хлеб белее белых дней,
И слезы были соли солоней.
Все сто столиц кричали вдалеке,
В ладоши хлопали и танцевали.
И только в тихом русском городке
Две женщины как мертвые молчали.
Но этот образ горькой и трудной победы никак не вписывался в официозный пропагандистский миф.
Спустя несколько недель после 9 мая, превратившегося в стихийный народный праздник, 24 июня 1945 года состоялся торжественный Парад Победы. По Красной площади шли казавшиеся бронзовыми гвардейцы. Они театрально бросали нацистские штандарты к подножию Мавзолея, на котором возвышался Сталин со своими соратниками. Этот образ плакатного советского воина и стал символом солдата-победителя. Он не был похож на возвращавшегося в разрушенные города и села красноармейца, измученного тяготами войны, с недолеченными ранами, в обтрепанной шинели. Таким пришел с войны будущий писатель Виктор Астафьев:
«Привык вот, и быстро привык, есть лежа на боку или стоя на коленях из общей, зачастую плохо иль вовсе не мытой посудины, привык от весны до осени не менять белье и прочую одежду, месяцами не мыться… обходиться без мыла, без зубной щетки, без постели, без книг и газет…. Даже без нормальных слов и складных выражений: все слова заменены отрывочными командами… <…> И вот нас, солдат-вшивиков… дезинфекции подвергли, вонь-то и срам постыдства войны укрыли советской благостной иконкой, и на ней, на иконке той, этакий ли раскрасавец… в чистые, почти святые одеяния облаченный незнакомец, но велено было верить — это я и есть, советский воин-победитель, которому чужды недостатки и слабости человеческие».
Этот образ подкреплялся созданными еще во время войны фигурами героев, которые жертвовали своими жизнями во имя победы. Портреты этих героев, описания их подвигов имели очень мало общего с их реальными прототипами, если таковые вообще существовали.
Один из ярких примеров — написанный по свежим следам советским классиком Александром Фадеевым документальный роман «Молодая гвардия» (1946), в котором рассказывалась история молодежного подполья во время немецкой оккупации в Донбассе. Картина, нарисованная Фадеевым, сильно отличалась от реальности. Сталин тем не менее потребовал переработки романа и усиления в нем руководящей роли коммунистов. После этого книга была признана идеологически верной, необходимой для патриотического воспитания молодежи и на долгие годы вошла в школьную программу. Нарисованная Фадеевым мифологическая картина сопротивления оккупантам стала фактически каноном, а борьба за нерушимость созданного в те годы пантеона, за сохранение мифических героев продолжается вплоть до сегодняшнего дня.
В послевоенные годы победа в Отечественной войне стала важнейшим стержнем сталинской национально-патриотической доктрины. История России представлялась теперь как череда блестящих военных побед, а русские полководцы — как всегда одерживавшие блистательные победы. На приеме в Кремле, который состоялся после Парада Победы, Сталин поднял тост за русский народ, определив таким образом, как должен выглядеть идеологически верный образ войны, где главная роль отводится именно русскому народу, «старшему брату».
Из этого образа сознательно исключались все темные пятна и неприятные для власти воспоминания: просчеты и ошибки советской довоенной политики сближения с Гитлером после заключения пакта с Германией в 1939 году, растерянность и страх Сталина в первые дни нашествия, тяжелейшие поражения Красной армии в 1941–1942 годах. Чтобы скрыть эти ошибки, чтобы цена победы не казалась такой непомерной, умалчивались реальные цифры потерь на фронте и среди мирного населения, занижалось количество красноармейцев, попавших в плен.
После войны обозначились новые категории подозрительных для власти граждан — в зависимости от того, где они находились и что делали во время войны. Это были советские военнопленные и гражданские лица — так называемые остарбайтеры, вывезенные с оккупированных территорий на работу в Третий рейх, и узники нацистских концлагерей. То есть все те, кто после окончания войны был репатриирован из Германии обратно на родину. После освобождения они подвергались изматывающим проверкам в фильтрационных лагерях, а по возвращении в СССР к ним применялись репрессивные и дискриминационные практики. Это вынуждало их впоследствии, насколько это было возможно, скрывать свое прошлое. Многих ждал принудительный труд, а некоторых — лагерные сроки по сфабрикованным обвинениям в измене Родине. Из официальной памяти о войне был вытеснен противоречивый опыт миллионов советских граждан, находившихся на оккупированной немецкой армией территории. Над этими людьми долгие годы висела угроза обвинения в коллаборационизме.
В послевоенное десятилетие завесой молчания была прикрыта и массовая гибель евреев на оккупированных территориях. Об уничтожении еврейского населения не сообщалось уже и во время войны, официально использовалась формула «гибель мирных советских граждан». Это умолчание оправдывалось стремлением не давать пищу нацистской пропаганде, писавшей о «жидобольшевизме». Однако на самом деле такое нежелание открыто говорить о массовом уничтожении евреев объяснялось усилившимся во время войны антисемитизмом, который со второй половины 1940-х годов стал в СССР частью государственной политики. Поэтому не были поставлены еврейские памятники на местах, где проводились массовые расстрелы, был наложен запрет на публикацию собранной во время войны писателями Ильей Эренбургом и Василием Гроссманом «Черной книги» — свидетельств об уничтожении советских евреев на оккупированных территориях.
Но и горький опыт бывших фронтовиков становился все более неудобным для власти. Органы государственной безопасности начали проявлять повышенное внимание к инвалидам войны (их было после войны 2,5 миллиона), относя их к небезопасной категории граждан, которые должны быть недовольны своей жизнью. Все послевоенные годы инвалиды заполняли привокзальные пивные и рынки, их увечья были постоянным напоминанием о кровавой войне. Бездомных калек начали собирать и отправлять насильно в расположенные в глуши дома инвалидов.
Вернувшиеся с войны солдаты-фронтовики постепенно осознавали, что, живя памятью о войне, им трудно будет вписаться в новую жизнь. К тому же их индивидуальный опыт был настолько далек не только от парадной и вычищенной картины войны, но и от обычных представлений о гуманности и человечности, что делиться им было тяжело, а иногда и просто невозможно. Это, конечно, не означало, что их неизжитая травма не находила потом выхода. Она проявлялась в широчайшем употреблении алкоголя, на многие годы ставшего главным способом ее вытеснения.
Поэт Борис Слуцкий писал об ощущении своей ненужности, возникшем у возвратившихся с войны:
Когда мы вернулись с войны,
я понял, что мы не нужны.
Захлебываясь от ностальгии,
от несовершенной вины,
я понял: иные, другие,
совсем не такие нужны.
Чувство ненужности усугублялось тем, что очень быстро после войны начали возвращаться прежние, довоенные страхи. Много лет спустя Даниил Гранин писал:
«После демобилизации у фронтовиков разительно менялось поведение. На гражданке пропадала солдатская уверенность, недавние храбрецы терялись… Подняться на трибуну, поспорить с начальством, отстоять товарища, выложить то, что думаешь, было труднее, чем подняться в атаку. Хотя не свистели пули, хотя никто не обстреливал трибуну, а вот поди ж ты…»
В этой атмосфере день 9 мая превращался в народный день скорби и памяти о потерях, которые понесла едва ли не каждая советская семья. Именно поэтому Сталин в 1947 году отменяет официальное празднование Дня победы. Фактически в послевоенное десятилетие не создается и официальных мест памяти: музеи, монументы, «Вечные огни» появятся позднее. Но главное — почти не происходит того, что должно было бы происходить повсюду, где шли кровопролитные бои, когда не было времени и сил как следует хоронить погибших. Не организуются торжественные перезахоронения. Наоборот, послевоенные парады, демонстрации, физкультурные праздники выполняли роль своеобразного камуфляжа, который призван был скрыть следы войны.
Но каковы бы ни были старания власти, это не могло уничтожить другую — как потом скажут в 1960-е годы, «народную» — память о войне, не умещавшуюся в прокрустово ложе официальной идеологии. Свое выражение она находила в эти годы прежде всего в поэзии. Появляется целая плеяда поэтов, которые называют себя военными. Довоенной романтике, с одной стороны, и барабанному патриотизму — с другой они демонстративно противопоставляют грязь, боль и жестокую реальность войны. Некоторые стихи, написанные иногда еще во время войны, настолько безжалостны и натуралистичны, что долгие годы не могут быть напечатаны в условиях цензуры. Так звучат ставшие известными лишь годы спустя строки из написанного еще в 1944 году стихотворения бывшего танкиста, много раз раненного на фронте и ставшего военным инвалидом Иона Дегена:
Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки,
Нам еще наступать предстоит.
Или в стихотворении «Перед атакой» 1942 года у умершего спустя десять лет от военных ран Семена Гудзенко:
Бой был коротким.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.
Или у не публиковавшегося при жизни поэта Константина Левина:
Мы доверяли только морфию,
По самой крайней мере — брому.
А те из нас, что были мертвыми, —
Земле, и никому другому.
Характерно, что авторы стихов, выжившие на войне, словно бы не отделяют себя от мертвых — во всяком случае, часто говорят от их имени:
Сейчас все это странно,
Звучит все это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.
Это пишет Борис Слуцкий в стихотворении «Голос друга», посвященном погибшему на войне поэту Михаилу Кульчицкому.
Время более глубокого осмысления пережитого в других, эпических формах еще не пришло. После войны пишутся прежде всего очерки, рассказы, небольшие повести. Одно из самых значительных произведений того времени — рассказ Андрея Платонова «Семья Иванова», опубликованный в 1946 году. В нем описывается трудное возвращение солдата с войны в семью, ставшую за эти годы чужой, где сын-подросток кажется старше отца, ничего не знающего о законах тыловой жизни, а жена от жизненных тягот и одиночества, чтобы выжить и приспособиться, вступает в связь с другим.
Едва ли не самой знаменитой книгой о войне становится почти документальная повесть бывшего офицера Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда». В ней битва под Сталинградом предстает не как описание героических подвигов, а как тяжелая и трудная работа, которую надо делать без всякого пафоса, стараясь избегать, насколько это возможно, лишних потерь. Но и книга Некрасова, хоть и отмеченная в 1947 году Сталинской премией, и роман Гроссмана «За правое дело» (1952) спустя короткое время подвергаются резкой критике.
В начале 1950-х годов, когда общая атмосфера в стране начала сильно сгущаться, казалось, что другая память о войне все больше оказывается погребенной под давлением страха и тяготами послевоенной жизни.
После разоблачения так называемого культа личности Сталина в докладе Хрущева на XX съезде КПСС и начавшегося «оттаивания» постепенно происходят и сдвиги в официальном образе Отечественной войны. Центр тяжести перемещается с прославления победы на трагедию и страдания, которые война принесла всему народу. Эту тенденцию сразу улавливают бывшие фронтовики. Они успели залечить физические раны, но тем более остро ощущают незажившие душевные. Бывшие лейтенанты и рядовые (Григорий Бакланов, Юрий Бондарев, Василь Быков, Владимир Богомолов, Евгений Воробьев, Булат Окуджава) в своих произведениях противопоставляют собственный опыт приглаженной и отлакированной картине войны, увиденной с генеральского или маршальского командного пункта. Паренек с городской окраины, из далекой деревни, бывший школьник, студент, брошенный в военную мясорубку, — им важно рассказать правду о своей войне. Как пишет о себе в те годы бывший фронтовик поэт Давид Самойлов:
А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.
То, что они описывают, получает в антисталинской критике название «окопная правда». В 1960-е годы за эту лейтенантскую, солдатскую правду о войне на страницах толстых журналов и газет ведутся бурные идеологические бои. Военные повести Григория Бакланова, Василя Быкова, Булата Окуджавы подвергаются резкой критике за пессимизм, «абстрактный гуманизм», пацифизм и тому подобное.
В это время впервые, хоть и в сильно урезанном виде, в общую картину войны включается и опыт тех, о ком молчали в предыдущее десятилетие, — это бывшие военнопленные и узники концлагерей. И хотя их истории усечены, приглажены, все-таки и их голос слышен теперь в большом хоре. Наибольшую известность приобретает в те годы книга пережившего нацистский плен Юрия Пиляра «Люди остаются людьми» (1963).
Впервые после запрета, наложенного на тему уничтожения евреев, встает вопрос об увековечивании памяти о миллионах погибших. Символом этой памяти становится место массовой гибели евреев в киевском Бабьем Яру. В Киеве начинается борьба за памятник, главным инициатором которой становится писатель Виктор Некрасов. В 1961 году публикуется поэма Евгения Евтушенко «Бабий Яр», текст которой Шостакович в 1962-м включил в свою 13-ю симфонию.
Тема жестокости войны рождает вопрос о ценности человеческой жизни. Многие художники стремятся показать не «великий подвиг советского народа», а прежде всего антигуманистический характер войны — ее не героическое, а страшное и бесчеловечное лицо. «Подлой» называет войну в своей знаменитой песне тех лет Булат Окуджава. О том, как война калечит детские души, снимает свой первый фильм «Иваново детство» (1962) по повести Владимира Богомолова «Иван» молодой режиссер Андрей Тарковский. Он писал:
«В „Ивановом детстве“ я пытался анализировать… состояние человека, на которого воздействует война… <…> Он [герой фильма] сразу представился мне как характер разрушенный, сдвинутый войной со своей нормальной оси. Бесконечно много, более того — все, что свойственно возрасту Ивана, безвозвратно ушло из его жизни. А за счет всего потерянного — приобретенное, как злой дар войны, сконцентрировалось в нем и напряглось».
О том, как человек на этой беспощадной войне оказывался в условиях бесчеловечного выбора — не только между жизнью и смертью, но и между предательством и смертью — пишет в своих повестях белорусский писатель Василь Быков.
В эти годы, когда в литературе идет постоянная борьба между сталинистами и антисталинистами, тема войны постепенно увязывается с темой репрессий. Характерно, что Александр Солженицын, бывший фронтовой офицер, в конце войны арестованный за критические высказывания о Сталине, выбрал своим героем в опубликованном в 1962 году рассказе «Один день из жизни Ивана Денисовича» бывшего солдата. Он попадает в ГУЛАГ после побега из немецкого плена, облыжно обвиненный в предательстве.
В эти годы была написана одна из важнейших книг о войне — роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» (1960). Сравнение этой книги — второй части дилогии — с первой частью, романом «За правое дело», свидетельствует о том, какие глубокие изменения произошли за это десятилетие в сознании писателя. В романе, центром которого становится Сталинградская эпопея, Гроссман соединяет окопы Сталинграда и сталинские лагеря, нацистские концлагеря и лубянские подвалы и с необыкновенной для того времени прозорливостью он ставит вопрос о самой природе и близости друг другу двух тоталитарных систем.
Такое сравнение и беспощадное описание жестокости и безжалостности, с которой ведется война, казались для этого времени невероятными по своей смелости. В начале 1961 года роман был изъят КГБ из редакции журнала «Знамя», куда отдал его писатель, арестованы все копии, кроме спрятанных Гроссманом. Книга, которой не было и в самиздате, пришла к советскому читателю только спустя четверть века, и сегодня можно лишь гадать, какое впечатление произвела бы она тогда, когда была написана.
В 1960-е годы происходит очевидный раскол в обществе по отношению к памяти о войне, к тому, как относиться к той цене, которой была достигнута победа. Салюты 1945 года не могут заслонить трагедию 1941-го — таков пафос тех, кто считает своим долгом не дать забыть катастрофу начала войны. Об этом писал Константин Левин:
Как библейские звезды исхода,
Надо мною прибита всегда
Сорок первого вечного года
Несгорающая звезда.О, обугленный и распятый,
Ты спрессованной кровью мощен.
И хоть был потом сорок пятый,
Сорок первый не отомщен.
Нравственным эталоном для бывших фронтовиков становятся их погибшие товарищи. Однако этот раскол приобретает еще и поколенческий характер. Отцы, реальные и условные, которые не вернулись с войны, противопоставляются живым, которые вынуждены приспосабливаться к послевоенной жизни, часто ценой компромиссов и нравственных потерь. В 1963 году режиссер Марлен Хуциев снимает фильм «Застава Ильича», который с большими трудностями и в урезанном виде под названием «Мне двадцать лет» пробивает себе дорогу на экран. В этом фильме есть ключевая для этого времени сцена: 20-летний герой, находящийся на распутье, в трудную минуту своей жизни ведет воображаемый разговор с погибшим на войне отцом. Но тот не может дать сыну ответ на вопрос о том, как жить сегодня. «Я ведь моложе тебя», — произносит он и уходит в даль московских улиц. Символический смысл этой сцены был очевиден для тогдашнего зрителя: отцы выполнили свой долг — они погибли в бою за родину. Но они не могли ответить на вопрос, как теперь, спустя 20 лет после войны, жить их сыновьям.
В 1965 году, через полгода после снятия Хрущева с поста руководителя партии, с огромным шумом отмечалось 20-летие победы. 9 мая был вновь объявлен нерабочим днем. Происходит присвоение властью этой даты, которая до этого момента оставалась днем памяти и скорби. С наступлением брежневской эпохи становится очевидно, что коммунистическая идеология не может больше выполнять роль идейной опоры режима. Только победа в Отечественной войне воспринимается большинством советских людей как несомненный подвиг, коллективный и личный. Участие в войне и одержанная победа теперь призваны играть роль цемента, скрепляющего явно слабеющую общность народов СССР. Поэтому в пропаганде постоянно подчеркивается тема «общего вклада» в победу. В те годы на экранах один за другим появляются фильмы о войне, где поселяются образы-клише: лукавого украинца, романтического грузина, добродушного узбека. Но все эти порою смешные и по-детски наивные представители других народов объединены общим стремлением к победе и связаны братскими узами с русским народом, который выступает как главная и направляющая сила.
В эти годы усилиями официозных военных историков творится каноническая советская история Великой Отечественной войны. Это сопровождается широким потоком публикаций маршальских и генеральских мемуаров. В них фрагменты реальной истории перемешиваются с мифологией, оправдывающей бесчеловечный способ ведения войны, и часто сводятся старые счеты. Описания тяжелых поражений полны взаимных упреков: один из ярких примеров — вопрос об ответственности за поражение под Вязьмой в трактовках маршалов Конева и Жукова.
Как и в сталинское время, самой болевой точкой для брежневских идеологов являлось катастрофическое начало войны, стремительное продвижение немецких армий, миллионы попавших в плен и оказавшихся в окружении советских солдат. Характерна травля, которой подвергся историк Александр Некрич за свою монографию «1941. 22 июня», вышедшую в 1965 году. Некрич писал о том, что страшные поражения Красной армии в первые месяцы войны объяснялись грубыми просчетами и слепотой советского руководства, а главное — уничтожением командного и офицерского состава во время Большого террора 1930-х годов. Книга была запрещена, Александр Некрич был исключен из партии и вынужден был уехать в эмиграцию.
В эти брежневские годы власть всячески стремится создать себе поддержку в лице участников войны. Они получают наконец разные социальные льготы, весьма существенные в тогдашней советской жизни, они окружены почетом. Слово «ветеран», включающее в себя постепенно все более широкий круг лиц, заменяет неудобного «фронтовика». Ветеранов приглашают в школы, чествуют на работе. Постепенно и у многих фронтовиков происходит замещение их трудной памяти на победный героический миф, который обеспечивает им почетный статус ветерана. Виктор Астафьев сокрушался:
«Нашего брата, истинных окопников, осталось мало… конечно, не все, далеко не все они вели себя достойно в послевоенные годы, многие малодушничали, пали, не выдержав нищеты, унижений — ведь о нас вспомнили только 20 лет спустя после войны… и коли Брежнев бросил косточку со своего обильного стола, наша рабская кровь заговорила и мы уже готовы целовать руку благодетеля…»
Действительно, настоящих фронтовиков в этот момент становится все меньше. Их места занимают разного рода деятели из политических отделов, из органов госбезопасности, не принимавшие непосредственного участия в боевых действиях (а иногда и несшие свою службу во время войны в ГУЛАГе). Примером может служить сам Леонид Брежнев, который во время войны занимал должность начальника политотдела одной из армий. Теперь, находясь у власти, он задним числом получает самые высокие военные награды и создает себе с помощью пишущих за него журналистов героическую военную биографию.
В эти брежневские годы вся страна постепенно наводнялась однотипными образцами монументальной пропаганды, прославлявшими победу: унифицированными «Вечными огнями», обелисками и монументами. Повсюду создаются Музеи боевой славы. Именно в это время были созданы каноны и стереотипы, которые преобладают в сегодняшней визуальной памяти о войне. Один из наиболее ярких примеров — мемориал, созданный на Мамаевом кургане по проекту скульптора Евгения Вучетича, где гигантская фигура Родины-матери, огромные барельефы, рука с Вечным огнем никак не могли служить образом для частной памяти о погибших здесь солдатах.
Такой образ войны, где главной является не цена, а именно победа, постепенно вызывает возвращение фигуры Сталина как главного творца этого мифа. Кончается оттепель, наступают политические заморозки, и в книжных эпопеях, а главное — и на киноэкранах появляется его образ. Этим отмечена киноэпопея «Освобождение» (1969–1971), где впервые после XX съезда Сталин изображался мудрым военным полководцем. Именно в это время имя Сталина снова соединяется с победой, возникают формулы «Мы шли на смерть с именем Сталина», «Если бы не Сталин, мы бы не выиграли войну» и так далее.
Тем не менее было бы неверно утверждать, что коллективная память о войне тогда уже совершенно сливается с официальным мифом. В течение всей брежневской эпохи идет борьба личной, индивидуальной памяти с официальной. Эта личная память носит гораздо более глубокий характер, чем это было в ранние 1960-е. Она с трудом, но все же пробивается в литературе, в кино, в изобразительном искусстве. Одна из важных и острых тем теперь — противостояние народа и власти: это показано в фильмах Алексея Германа, Ларисы Шепитько, в книгах Василя Быкова, Вячеслава Кондратьева, Константина Воробьева, Виктора Астафьева. Все чаще в эти годы писатели и журналисты прямо обращаются к индивидуальному, личному опыту как к источнику альтернативного образа войны.
В 1970-е появляются документальные фильмы, книги, в основе которых лежат записанные их авторами устные свидетельства очевидцев. Один из наиболее известных военных писателей Константин Симонов сделал для телевидения несколько серий солдатских рассказов о военной повседневности. Белорусская журналистка Светлана Алексиевич в течение нескольких лет записывала воспоминания женщин, бывших в армии, и выпустила в 1985 году книгу «У войны не женское лицо», впервые обобщившую женский опыт войны. Белорусский писатель Алесь Адамович вместе с Даниилом Граниным собрали свидетельства переживших ленинградскую блокаду. Их «Блокадная книга», хотя и вышедшая с большими цензурными купюрами, стала первым отражением памяти ленинградцев о массовом голоде и сильно отличалась от мифологизированной картины «героического подвига осажденного города».
С начала 1980-х, с концом брежневской эпохи, общее недовольство существующей системой начинает постепенно вызывать все большее отторжение формализованного образа войны и победы как главной идейной опоры власти. С началом перестройки основной вопрос, который стоит в центре разворачивающихся общественных дискуссий, — это отношение к советскому прошлому, к сталинскому наследию. Главный пафос времени — стремление узнать наконец правду о политических репрессиях коммунистического режима и в том числе правду о войне. С наступлением эпохи гласности началось, как тогда часто писали, «заполнение белых пятен». Все, что до сих было вычеркнуто из официальной памяти о войне, да и из коллективной тоже, возвращалось. Появились публикации и о реальных цифрах советских потерь, и о судьбах военнопленных и угнанных в Германию, о репрессиях в годы войны и о многом другом, что прежде было неизвестно или находилось под цензурным запретом.
С распадом СССР и возникновением новых независимых государств в бывших странах соцлагеря стало артикулироваться то, что до сих пор нельзя было высказать вслух: советская армия смогла ценой огромных потерь избавить народы Восточной Европы от нацизма, но не принесла и не могла принести им свободу.
И в общественном сознании, и на семейном уровне происходит утрата ветеранами их прежнего статуса, который в ситуации экономической катастрофы перестал быть выгодным и почетным. На излете афганской войны (1989) усиливались, в первую очередь у молодых, пацифистские настроения, и любая война представлялась абстрактным злом. Подобные мысли высказывались не только молодыми. В середине 1990-х поэт Булат Окуджава, получивший в 1960–70-е годы огромную известность благодаря песням и стихам, посвященным войне, фактически ставший иконой альтернативной памяти о войне, говорил:
«Я не помню, чтобы простой народ уходил на фронт радостно. Добровольцами шли, как ни странно, интеллигенты, но об этом мы стыдливо умалчиваем до сих пор. А так война была абсолютно жесткой повинностью. <…> Аппарат подавления функционировал точно так же, как раньше, только в экстремальных условиях — более жестко, более откровенно. <…> Войну может воспевать либо человек неумный, либо, если это писатель, то только тот, кто делает ее предметом спекуляции. <…> Прошлые 60 лет вообще превратились в ложь».
В начале 1990-х казалось, что это только начало процесса, который повлечет за собой глубинные изменения в коллективной памяти. Однако очень быстро — к середине 1990-х — все более заметным явлением общественного сознания становится ностальгия по советской эпохе. Причины этой ностальгии были разными, но главная — недовольство распадом СССР, экономическими и социальными последствиями реформ. И власть, становясь все более популистской, озабоченная поисками консенсуса в раздираемом непримиримыми противоречиями обществе, все активнее обращается к советскому, фактически брежневскому образу войны.
Первым масштабным проектом, в основу которого совершенно явно лег прежний советский пропагандистский стиль, было празднование 50-летия Победы в 1995 году. И памятник маршалу Жукову (чей образ в то время заменил собой фигуру Сталина в мифологии победы), установленный на Манежной площади, и законченный наконец долгострой — парк Победы на Поклонной горе, и сам характер праздничных ритуальных действий — все это было выдержано в духе прежних образцов монументальной пропаганды и эстетики.
Так постепенно с началом 2000-х годов память об Отечественной войне все интенсивнее подменяется на память о победе. И эта память в последнее десятилетие у большей части российского населения вновь связалась с образом Сталина. Память о терроре, который являлся главным инструментом сталинской политики, была тяжела и мучительна. Она требовала трудной нравственной работы и не могла подпитывать чувство гордости и патриотизма, которые стали главными векторами новой идеологии. Ушли и последние реальные свидетели войны как тяжелого труда и кровавой бойни. Оставленные ими в минувшие годы свидетельства — мемуары, художественные произведения, фильмы — являются культурным багажом главным образом старших поколений и мало востребованы молодыми. Упрощенный и мифологический образ войны как победы прочно поселился в массовом сознании.
Поделиться: