Память о войне: пропагандистский миф против «окопной правды»


Автор: Ирина Щербакова

Источник

12.04.2023


Ирина Щербакова

СЛУШАТЬ АУДИО-ВЕРСИЮ ЛЕКЦИИ

Летом 1945 года Михаил Исаковский, автор популярнейших советских песен 1930–40-х годов (в том числе и знаменитой «Катюши»), написал два стихо­тво­рения. Одно из них — «Прасковья», напечатанное в журнале «Знамя» в 1946 го­ду — произвело огромное впечатление на Александра Твардовского. Поло­жен­­ное на музыку Матвеем Блантером, оно стало самой горькой из со­вет­ских песен о войне. «Враги сожгли родную хату» была песней о невос­пол­ни­мых утратах, о не­померной цене, заплаченной за победу. Солдат, «поко­ривший три держа­вы», с медалью «за город Будапешт» на груди возвращается в родную де­ревню и застает там лишь пепелище и безымянные могилы. Только «горькая бутыл­ка» помогает ему смягчить боль.

Почти одновременно Исаковский сочиняет другое стихотворение, строки из ко­то­рого быстро стали расхожей цитатой:

Спасибо Вам, что в годы испытаний
Вы помогли нам устоять в борьбе.
Мы так Вам верили, товарищ Сталин,
Как, может быть, не верили себе.

Смысл их был в безграничной вере в Сталина и в безмерной благодарности от име­ни «простого» советского человека за одержанную под его руковод­ством победу:

Спасибо Вам, что в дни великих бедствий
О всех о нас Вы думали в Кремле,
За то, что Вы повсюду с нами вместе,
За то, что Вы живете на земле.

Песня «Враги сожгли родную хату» не исполнялась до 1960 года и лишь в 1960-е стала постепенно восприниматься как один из лучших песенных тек­стов о народном отношении к войне как к огромной человеческой трагедии. Стихотворение Исаковского, восхваляющее Сталина, после XX съезда партии перестают цитировать. Фигура Сталина стирается из официального образа Оте­чественной войны и заменяется понятием «партийное руководство». Но эта двойственность — существование двух дискурсов: официального — парадно-торжественного, государственнического, в котором простой человек является только послушным исполнителем высшей воли (вождя, партии), и личного — трагического, несущего отпечаток глубокой травмы от пере­житого — будет формировать память о войне все последующие годы. Попро­буем хотя бы кратко рассмотреть, как складывался образ войны и по­беды в разные эпохи.

В первое военное десятилетие речь может идти еще не столько о памяти, сколько о последствиях только что пережитого. Следы войны видны повсюду, она определила жизнь и судьбу миллионов советских людей.

В ночь с 8 на 9 мая 1945 года, когда по радио было объявлено о безоговорочной капитуляции фашистской Германии, многотысячные толпы людей стихийно, без приказов сверху (как это происходило на довоенных митингах в поддержку власти) заполнили площади и улицы советских городов. После колоссальных человеческих и материальных потерь, огромного физического и душевного на­пряжения люди радовались окончанию длившейся четыре года войны. Но жда­ли не только возвращения к мирной жизни. После пережитого в 1930-е массо­вого террора у людей возникли надежды на ослабление жесткого курса власти. Об этом говорит в конце романа «Доктор Живаго», над которым он начал ра­боту в 1945 году, Борис Пастернак:

«Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их един­ственное историческое содержание».

Слова Пастернака о «предвестии свободы» были связаны с тем, что страшная реальная война уменьшила страх, сковавший советское общество после коллек­тивизации и Большого террора. С началом войны люди столкнулись с настоя­щим врагом, а не с мнимыми вредителями и шпионами, в роли которых мог в 1937–1938 годах оказаться каждый. Огромная цена, заплаченная народом за победу над этим врагом, осознавалась обществом как жертва, принесенная всем народом — миллионами обычных людей и главным образом раздавлен­ным коллективизацией крестьянством. Именно крестьяне составили основную массу рядового состава Красной армии. Среди солдат на фронте постоянно шли разговоры о том, что Сталин после войны распустит колхозы, поскольку народ доказал свою преданность советской власти, ведь коллекти­виза­ция справед­ливо воспринималась как репрессивная мера. Эти надежды отчасти подкреп­ля­лись тем, что со второй половины войны власть несколько ослабила жесткую политику в отношении православной церкви в расчете на ее поддержку в борь­бе с фашистской агрессией.

Но ожидаемого облегчения не наступило, и награды не последовало. Наоборот, одержанная победа служила для Сталина оправданием жестокого довоенного курса. Поэтому власть, как и в начале 1930-х, на тяжелую экономическую ситу­ацию в стране, на страшный голод 1946–1947 годов ответила новым драконов­ским указом, по которому за горсть крупы или кусок хлеба, вынесен­ные с пред­приятия, давали по восемь лет лагерей. В конце сталинской эпохи в местах за­клю­чения находились многие тысячи людей, осужденных за «хищение госу­дар­ственного и общественного имущества».

На фоне послевоенной разрухи и голода пропаганда тем более интенсивно стре­милась создать образ великой победы, главным творцом которой был Ста­лин. Поэт Константин Левин, стихи которого до самой его смерти в 1984 году останутся под запретом, писал о том, как, не дожидаясь конца войны, в Москве уже начинали творить официозный, победный образ:

Тут все еще ползут, минируют
И принимают контрудары.
А там — уже иллюминируют,
Набрасывают мемуары…

Илья Эренбург, противопоставляя рождающейся приукрашенной картине жестокую правду войны, в 1945 году тоже пишет стихи, где рисует совсем не парадный образ победы:

Она была в линялой гимнастерке,
И ноги были до крови натерты.
Она пришла и постучалась в дом.
Открыла мать. Был стол накрыт к обеду.
«Твой сын служил со мной в полку одном,
И я пришла. Меня зовут Победа».
Был черный хлеб белее белых дней,
И слезы были соли солоней.
Все сто столиц кричали вдалеке,
В ладоши хлопали и танцевали.
И только в тихом русском городке
Две женщины как мертвые молчали.

Но этот образ горькой и трудной победы никак не вписывался в официозный пропагандистский миф.

Спустя несколько недель после 9 мая, превратившегося в стихийный народ­ный праздник, 24 июня 1945 года состоялся торжественный Парад Победы. По Крас­ной площади шли казавшиеся бронзовыми гвардейцы. Они театрально бросали нацистские штандарты к подножию Мавзолея, на котором возвышался Сталин со своими соратниками. Этот образ плакатного советского воина и стал символом солдата-победителя. Он не был похож на возвращав­шегося в разру­шен­ные города и села красноармейца, измученного тяготами войны, с недо­леченными ранами, в обтрепанной шинели. Таким пришел с войны будущий писатель Виктор Астафьев:

«Привык вот, и быстро привык, есть лежа на боку или стоя на коленях из общей, зачастую плохо иль вовсе не мытой посудины, привык от вес­ны до осени не менять белье и прочую одежду, месяцами не мыться… обходиться без мыла, без зубной щетки, без постели, без книг и газет…. Даже без нормальных слов и складных выражений: все слова заменены отрывочными командами… <…> И вот нас, солдат-вшивиков… дезин­фекции подвергли, вонь-то и срам постыдства войны укрыли советской благостной иконкой, и на ней, на иконке той, этакий ли раскрасавец… в чистые, почти святые одеяния облаченный незнакомец, но велено было верить — это я и есть, советский воин-победитель, которому чужды недостатки и слабости человеческие».

Этот образ подкреплялся созданными еще во время войны фигурами героев, которые жертвовали своими жизнями во имя победы. Портреты этих героев, описания их подвигов имели очень мало общего с их реальными прототипами, если таковые вообще существовали.

Один из ярких примеров — написанный по свежим следам советским класси­ком Александром Фадеевым докумен­таль­ный роман «Молодая гвардия» (1946), в котором рассказывалась история моло­дежного подполья во время немецкой оккупации в Донбассе. Картина, нари­сованная Фадеевым, сильно отличалась от реальности. Сталин тем не менее потребовал переработки романа и усиле­ния в нем руководящей роли комму­нистов. После этого книга была признана идеологически верной, необхо­димой для патриотического воспитания моло­дежи и на долгие годы вошла в школь­ную программу. Нарисованная Фадеевым мифологическая картина сопротив­ления оккупантам стала фактически кано­ном, а борьба за неруши­мость создан­ного в те годы пантеона, за сохранение мифических героев продолжается вплоть до сегодняшнего дня.

В послевоенные годы победа в Отечественной войне стала важнейшим стерж­нем сталинской национально-патриотической доктрины. История России представлялась теперь как череда блестящих военных побед, а русские полко­водцы — как всегда одерживавшие блистательные победы. На приеме в Крем­ле, который состоялся после Парада Победы, Сталин поднял тост за русский на­род, определив таким образом, как должен выглядеть идеоло­гически верный образ войны, где главная роль отводится именно русскому народу, «старшему брату».

Из этого образа сознательно исключались все темные пятна и неприятные для власти воспоминания: просчеты и ошибки советской довоенной политики сближения с Гитлером после заключения пакта с Германией в 1939 году, рас­терянность и страх Сталина в первые дни нашествия, тяжелейшие поражения Красной армии в 1941–1942 годах. Чтобы скрыть эти ошибки, чтобы цена победы не каза­лась такой непомерной, умалчивались реальные цифры потерь на фрон­те и среди мирного населения, занижалось количество красноар­мей­цев, попавших в плен.

После войны обозначились новые категории подозрительных для власти граждан — в зависимости от того, где они находились и что делали во время войны. Это были советские военнопленные и гражданские лица — так называе­мые остарбайтеры, вывезенные с оккупированных территорий на работу в Тре­тий рейх, и узники нацистских концлагерей. То есть все те, кто после оконча­ния войны был репатриирован из Германии обратно на родину. После освобо­ждения они подвергались изматывающим проверкам в фильтрационных лаге­рях, а по возвращении в СССР к ним применялись репрессивные и дискри­ми­­национные практики. Это вынуждало их впоследствии, насколько это было воз­можно, скрывать свое прошлое. Многих ждал принудительный труд, а неко­торых — лагерные сроки по сфабрикованным обвинениям в измене Родине. Из официальной памяти о войне был вытеснен противоречивый опыт милли­онов советских граждан, находившихся на оккупированной немецкой армией территории. Над этими людьми долгие годы висела угроза обвинения в колла­борационизме.

В послевоенное десятилетие завесой молчания была прикрыта и массовая гибель евреев на оккупированных территориях. Об уничтожении еврейского населения не сообщалось уже и во время войны, официально использовалась формула «гибель мирных советских граждан». Это умолчание оправдывалось стремлением не давать пищу нацистской пропаганде, писавшей о «жидо­большевизме». Однако на самом деле такое нежелание открыто говорить о массовом уничтожении евреев объяснялось усилившимся во время войны антисемитизмом, который со второй половины 1940-х годов стал в СССР частью государственной политики. Поэтому не были поставлены еврейские памятники на местах, где проводились массовые расстрелы, был наложен запрет на публикацию собранной во время войны писателями Ильей Эрен­бургом и Василием Гроссманом «Черной книги» — свидетельств об уничто­жении советских евреев на оккупированных территориях.

Но и горький опыт бывших фронтовиков становился все более неудобным для власти. Органы государственной безопасности начали проявлять повы­шенное внимание к инвалидам войны (их было после войны 2,5 миллиона), относя их к небезопасной категории граждан, которые должны быть недо­вольны своей жизнью. Все послевоенные годы инвалиды заполняли привок­зальные пивные и рынки, их увечья были постоянным напоминанием о кро­вавой войне. Без­дом­ных калек начали собирать и отправлять насильно в расположенные в глуши дома инвалидов.

Вернувшиеся с войны солдаты-фронтовики постепенно осознавали, что, живя памятью о войне, им трудно будет вписаться в новую жизнь. К тому же их ин­ди­видуальный опыт был настолько далек не только от парадной и вычищен­ной картины войны, но и от обычных представлений о гуманности и человеч­ности, что делиться им было тяжело, а иногда и просто невозможно. Это, конечно, не означало, что их неизжитая травма не находила потом выхода. Она прояв­лялась в широчайшем употреблении алкоголя, на многие годы ставшего глав­ным способом ее вытеснения.

Поэт Борис Слуцкий писал об ощущении своей ненужности, возникшем у воз­вра­тившихся с войны:

Когда мы вернулись с войны,
я понял, что мы не нужны.
Захлебываясь от ностальгии,
от несовершенной вины,
я понял: иные, другие,
совсем не такие нужны.

Чувство ненужности усугублялось тем, что очень быстро после войны начали возвращаться прежние, довоенные страхи. Много лет спустя Даниил Гранин писал:

«После демобилизации у фронтовиков разительно менялось поведение. На гражданке пропадала солдатская уверенность, недавние храбрецы терялись… Подняться на трибуну, поспорить с начальством, отстоять товарища, выложить то, что думаешь, было труднее, чем подняться в атаку. Хотя не свистели пули, хотя никто не обстреливал трибуну, а вот поди ж ты…»

В этой атмосфере день 9 мая превращался в народный день скорби и памяти о потерях, которые понесла едва ли не каждая советская семья. Именно поэ­тому Сталин в 1947 году отменяет официальное празднование Дня победы. Фактически в послевоенное десятилетие не создается и официальных мест памяти: музеи, монументы, «Вечные огни» появятся позднее. Но главное — почти не происходит того, что должно было бы происходить повсюду, где шли кровопролитные бои, когда не было времени и сил как следует хоронить погиб­ших. Не организуются торжественные перезахоронения. Наоборот, послевоен­ные парады, демонстрации, физкультурные праздники выполняли роль своеоб­разного камуфляжа, который призван был скрыть следы войны.

Но каковы бы ни были старания власти, это не могло уничтожить другую — как потом скажут в 1960-е годы, «народную» — память о войне, не умещав­шу­юся в прокрустово ложе официальной идеологии. Свое выражение она нахо­ди­ла в эти годы прежде всего в поэзии. Появляется целая плеяда поэтов, кото­рые называют себя военными. Довоенной романтике, с одной стороны, и барабан­ному патриотизму — с другой они демонстративно противопоставляют грязь, боль и жестокую реальность войны. Некоторые сти­хи, написанные иногда еще во время войны, настолько безжалостны и натура­ли­стичны, что долгие годы не могут быть напечатаны в условиях цензуры. Так звучат ставшие известными лишь годы спустя строки из написан­ного еще в 1944 году стихотворения быв­шего танкиста, много раз раненного на фронте и ставшего военным инвалидом Иона Дегена:

Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей. 
Дай-ка лучше согрею ладони я 
Над дымящейся кровью твоей. 
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит. 
Дай на память сниму с тебя валенки, 
Нам еще наступать предстоит.

Или в стихотворении «Перед атакой» 1942 года у умершего спустя десять лет от военных ран Семена Гудзенко:

Бой был коротким.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.

Или у не публиковавшегося при жизни поэта Константина Левина:

Мы доверяли только морфию,
По самой крайней мере — брому.
А те из нас, что были мертвыми, —
Земле, и никому другому.

Характерно, что авторы стихов, выжившие на войне, словно бы не отделяют себя от мертвых — во всяком случае, часто говорят от их имени:

Сейчас все это странно,
Звучит все это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.

Это пишет Борис Слуцкий в стихотворении «Голос друга», посвященном погиб­шему на войне поэту Михаилу Кульчицкому.

Время более глубокого осмысления пережитого в других, эпических формах еще не пришло. После войны пишутся прежде всего очерки, рассказы, неболь­шие повести. Одно из самых значительных произведений того времени — рассказ Андрея Платонова «Семья Иванова», опубликованный в 1946 году. В нем описывается трудное возвращение солдата с войны в семью, ставшую за эти годы чужой, где сын-подросток кажется старше отца, ничего не знаю­щего о законах тыловой жизни, а жена от жизненных тягот и одиночества, чтобы выжить и приспособиться, вступает в связь с другим.

Едва ли не самой знаменитой книгой о войне становится почти документаль­ная повесть бывшего офицера Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда». В ней битва под Сталинградом предстает не как описание героических под­вигов, а как тяжелая и трудная работа, которую надо делать без всякого пафоса, стараясь избегать, насколько это возможно, лишних потерь. Но и книга Некра­сова, хоть и отмеченная в 1947 году Сталинской премией, и роман Грос­смана «За правое дело» (1952) спустя короткое время подвергаются резкой критике.

В начале 1950-х годов, когда общая атмосфера в стране начала сильно сгу­щаться, казалось, что другая память о войне все больше оказывается погре­бенной под давлением страха и тяготами послевоенной жизни.

После разоблачения так называемого культа личности Сталина в докладе Хру­щева на XX съезде КПСС и начавшегося «оттаивания» постепенно происходят и сдвиги в официальном образе Отечественной войны. Центр тяжести переме­щается с прославления победы на трагедию и страдания, которые война при­не­сла всему народу. Эту тенденцию сразу улавливают бывшие фронтовики. Они успели залечить физические раны, но тем более остро ощущают незажив­шие душевные. Бывшие лейтенанты и рядовые (Григорий Бакланов, Юрий Бон­да­рев, Василь Быков, Владимир Богомолов, Евгений Воробьев, Булат Окуджа­ва) в своих произведениях противопоставляют собственный опыт приглаженной и отлакированной картине войны, увиденной с генеральского или маршаль­ского командного пункта. Паренек с городской окраины, из да­лекой деревни, быв­ший школьник, студент, брошенный в военную мясорубку, — им важно рассказать правду о своей войне. Как пишет о себе в те годы бывший фрон­товик поэт Давид Самойлов:

А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.

То, что они описывают, получает в антисталинской критике название «окоп­ная правда». В 1960-е годы за эту лейтенантскую, солдатскую правду о войне на страницах толстых журналов и газет ведутся бурные идеологические бои. Военные повести Григория Бакланова, Василя Быкова, Булата Окуджавы под­вергаются резкой критике за пессимизм, «абстрактный гуманизм», пацифизм и тому подобное.

В это время впервые, хоть и в сильно урезанном виде, в общую картину войны включается и опыт тех, о ком молчали в предыдущее десятилетие, — это быв­шие военнопленные и узники концлагерей. И хотя их истории усечены, при­гла­­жены, все-таки и их голос слышен теперь в большом хоре. Наибольшую известность приобретает в те годы книга пережившего нацистский плен Юрия Пиляра «Люди остаются людьми» (1963).

Впервые после запрета, наложенного на тему уничтожения евреев, встает вопрос об увековечивании памяти о миллионах погибших. Символом этой памяти становится место массовой гибели евреев в киевском Бабьем Яру. В Киеве начинается борьба за памятник, главным инициатором которой ста­новится писатель Виктор Некрасов. В 1961 году публикуется поэма Евгения Евтушенко «Бабий Яр», текст которой Шостакович в 1962-м включил в свою 13-ю симфонию.

Тема жестокости войны рождает вопрос о ценности человеческой жизни. Многие художники стремятся показать не «великий подвиг советского народа», а прежде всего антигуманистический характер войны — ее не героическое, а страшное и бесчеловечное лицо. «Подлой» называет войну в своей знамени­той песне тех лет Булат Окуджава. О том, как война калечит детские души, снимает свой первый фильм «Иваново детство» (1962) по повести Владимира Богомолова «Иван» молодой режиссер Андрей Тарковский. Он писал:

«В „Ивановом детстве“ я пытался анализировать… состояние человека, на которого воздействует война… <…> Он [герой фильма] сразу пред­ставился мне как характер разрушен­ный, сдвинутый войной со своей нормальной оси. Бесконечно много, более того — все, что свойственно возрасту Ивана, безвозвратно ушло из его жизни. А за счет всего поте­рянного — приобретенное, как злой дар войны, сконцентриро­валось в нем и напряглось».

О том, как человек на этой беспощадной войне оказывался в условиях бесчело­вечного выбора — не только между жизнью и смертью, но и между предатель­ством и смертью — пишет в своих повестях белорусский писатель Василь Быков.

В эти годы, когда в литературе идет постоянная борьба между сталинистами и антисталинистами, тема войны постепенно увязывается с темой репрессий. Характерно, что Александр Солженицын, бывший фронтовой офицер, в конце войны арестованный за критические высказывания о Сталине, выбрал своим героем в опубликованном в 1962 году рассказе «Один день из жизни Ивана Денисовича» бывшего солдата. Он попадает в ГУЛАГ после побега из немец­кого плена, облыжно обвиненный в предательстве.

В эти годы была написана одна из важнейших книг о войне — роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» (1960). Сравнение этой книги — второй части дилогии — с первой частью, романом «За правое дело», свидетельствует о том, какие глубокие изменения произошли за это десятилетие в сознании писателя. В романе, центром которого становится Сталинградская эпопея, Гроссман соединяет окопы Сталинграда и сталинские лагеря, нацистские концлагеря и лубян­ские подвалы и с необыкновенной для того времени прозорливостью он ставит вопрос о самой природе и близости друг другу двух тоталитарных систем.

Такое сравнение и беспощадное описание жестокости и безжалост­ности, с ко­торой ведется война, казались для этого времени невероятными по своей сме­лости. В начале 1961 года роман был изъят КГБ из редакции журнала «Знамя», куда отдал его писатель, арестованы все копии, кроме спрятанных Гроссманом. Книга, которой не было и в самиздате, пришла к советскому читателю только спустя четверть века, и сегодня можно лишь гадать, какое впечатление произ­вела бы она тогда, когда была написана.

В 1960-е годы происходит очевидный раскол в обществе по отношению к па­мя­ти о войне, к тому, как относиться к той цене, которой была достигнута победа. Салюты 1945 года не могут заслонить трагедию 1941-го — таков пафос тех, кто считает своим долгом не дать забыть катастрофу начала войны. Об этом писал Константин Левин:

Как библейские звезды исхода,
Надо мною прибита всегда
Сорок первого вечного года
Несгорающая звезда.

О, обугленный и распятый,
Ты спрессованной кровью мощен.
И хоть был потом сорок пятый,
Сорок первый не отомщен.

Нравственным эталоном для бывших фронтовиков становятся их погибшие товарищи. Однако этот раскол приобретает еще и поколенческий характер. Отцы, реальные и условные, которые не вернулись с войны, противопостав­ля­ются живым, которые вынуждены приспосабливаться к послевоенной жиз­ни, часто ценой компромиссов и нравственных потерь. В 1963 году режис­сер Мар­лен Хуциев снимает фильм «Застава Ильича», который с большими трудно­стя­ми и в урезанном виде под названием «Мне двадцать лет» пробивает себе доро­гу на экран. В этом фильме есть ключевая для этого времени сцена: 20-летний герой, находящийся на распутье, в трудную минуту своей жизни ведет вообра­жаемый разговор с погибшим на войне отцом. Но тот не может дать сыну ответ на вопрос о том, как жить сегодня. «Я ведь моложе тебя», — произносит он и ухо­дит в даль московских улиц. Символический смысл этой сцены был оче­ви­ден для тогдашнего зрителя: отцы выполнили свой долг — они погибли в бою за родину. Но они не могли ответить на вопрос, как теперь, спустя 20 лет после войны, жить их сыновьям.

В 1965 году, через полгода после снятия Хрущева с поста руководителя партии, с огромным шумом отмечалось 20-летие победы. 9 мая был вновь объявлен нерабочим днем. Происходит присвоение властью этой даты, которая до этого момента оставалась днем памяти и скорби. С наступлением брежневской эпохи становится очевидно, что коммунистическая идеология не может больше вы­пол­нять роль идейной опоры режима. Только победа в Отечественной войне воспринимается большинством советских людей как несомненный подвиг, коллективный и личный. Участие в войне и одержанная победа теперь при­званы играть роль цемента, скрепляющего явно слабеющую общность народов СССР. Поэтому в пропаганде постоянно подчеркивается тема «общего вклада» в победу. В те годы на экранах один за другим появляются фильмы о войне, где поселяются образы-клише: лукавого украинца, романтического грузина, добродушного узбека. Но все эти порою смешные и по-детски наивные пред­ставители других народов объединены общим стремлением к победе и связаны братскими узами с русским народом, который выступает как главная и направ­ляющая сила.

В эти годы усилиями официозных военных историков творится каноническая советская история Великой Отечественной войны. Это сопровождается широ­ким потоком публикаций маршальских и генеральских мемуаров. В них фраг­менты реальной истории перемешиваются с мифологией, оправдывающей бесчеловечный способ ведения войны, и часто сводятся старые счеты. Описа­ния тяжелых поражений полны взаимных упреков: один из ярких примеров — вопрос об ответственности за поражение под Вязьмой в трактовках марша­лов Конева и Жукова.

Как и в сталинское время, самой болевой точкой для брежневских идеологов являлось катастрофическое начало войны, стремительное продвижение немец­ких армий, миллионы попавших в плен и оказавшихся в окружении советских солдат. Характерна травля, которой подвергся историк Александр Некрич за свою монографию «1941. 22 июня», вышедшую в 1965 году. Некрич писал о том, что страшные поражения Красной армии в первые месяцы войны объяс­нялись грубыми просчетами и слепотой советского руководства, а глав­ное — уничтожением командного и офицерского состава во время Большого террора 1930-х годов. Книга была запрещена, Александр Некрич был исключен из пар­тии и вынуж­ден был уехать в эмиграцию.

В эти брежневские годы власть всячески стремится создать себе поддержку в лице участников войны. Они получают наконец разные социальные льготы, весьма существенные в тогдашней советской жизни, они окружены почетом. Слово «ветеран», включающее в себя постепенно все более широкий круг лиц, заменяет неудобного «фронтовика». Ветеранов приглашают в школы, чест­вуют на работе. Постепенно и у многих фронтовиков происходит замещение их труд­ной памяти на победный героический миф, который обеспечивает им почетный статус ветерана. Виктор Астафьев сокрушался:

«Нашего брата, истинных окопников, осталось мало… конечно, не все, далеко не все они вели себя достойно в послевоенные годы, многие малодушничали, пали, не выдержав нищеты, унижений — ведь о нас вспомнили только 20 лет спустя после войны… и коли Брежнев бросил косточку со своего обильного стола, наша рабская кровь заговорила и мы уже готовы целовать руку благодетеля…»

Действительно, настоящих фронтовиков в этот момент становится все меньше. Их места занимают разного рода деятели из политических отделов, из органов госбезопасности, не принимавшие непосредственного участия в боевых дей­ст­ви­ях (а иногда и несшие свою службу во время войны в ГУЛАГе). Примером может служить сам Леонид Брежнев, который во время войны занимал долж­ность началь­ни­ка политотдела одной из армий. Теперь, находясь у власти, он зад­ним числом получает самые высокие военные награды и создает себе с помо­щью пишущих за него журналистов героическую военную биографию.

В эти брежневские годы вся страна постепенно наводнялась однотипными об­разцами монументальной пропаганды, прославлявшими победу: унифициро­ванными «Вечными огнями», обелисками и монументами. Повсюду создаются Музеи боевой славы. Именно в это время были созданы каноны и стереотипы, которые преобладают в сегодняшней визуальной памяти о войне. Один из наи­бо­лее ярких примеров — мемориал, созданный на Мамаевом кургане по про­екту скульптора Евгения Вучетича, где гигантская фигура Родины-матери, огромные барельефы, рука с Вечным огнем никак не могли служить образом для частной памяти о погибших здесь солдатах.

Такой образ войны, где главной является не цена, а именно победа, постепенно вызывает возвращение фигуры Сталина как главного творца этого мифа. Кон­чается оттепель, наступают политические заморозки, и в книжных эпопеях, а главное — и на киноэкранах появляется его образ. Этим отмечена киноэпопея «Освобождение» (1969–1971), где впервые после XX съезда Сталин изображался мудрым военным полководцем. Именно в это время имя Сталина снова соеди­няется с победой, возникают формулы «Мы шли на смерть с именем Сталина», «Если бы не Сталин, мы бы не выиграли войну» и так далее.

Тем не менее было бы неверно утверждать, что коллективная память о войне тогда уже совершенно сливается с официальным мифом. В течение всей бреж­нев­ской эпохи идет борьба личной, индивидуальной памяти с официаль­ной. Эта личная память носит гораздо более глубокий характер, чем это было в ран­ние 1960-е. Она с трудом, но все же пробивается в литературе, в кино, в изобра­зи­тель­ном искусстве. Одна из важных и острых тем теперь — противо­стоя­ние народа и власти: это показано в фильмах Алексея Германа, Ларисы Шепитько, в книгах Василя Быкова, Вячеслава Кондратьева, Константина Воробьева, Вик­тора Астафьева. Все чаще в эти годы писатели и журналисты прямо обра­ща­ются к индиви­ду­аль­­ному, личному опыту как к источнику альтернативного образа войны.

В 1970-е появляются документальные фильмы, книги, в основе которых лежат записанные их авторами устные свидетельства очевидцев. Один из наиболее известных военных писателей Константин Симонов сделал для телевидения несколько серий солдатских рассказов о военной повседневности. Белорусская журналистка Светлана Алексиевич в течение нескольких лет записывала вос­по­минания женщин, бывших в армии, и выпустила в 1985 году книгу «У войны не женское лицо», впервые обобщившую женский опыт войны. Белорусский писатель Алесь Адамович вместе с Даниилом Граниным собрали свидетельства пережив­ших ленинградскую блокаду. Их «Блокадная книга», хотя и вышедшая с боль­шими цензурными купюрами, стала первым отражением памяти ленин­градцев о массовом голоде и сильно отличалась от мифологизированной кар­тины «героического подвига осажденного города».

С начала 1980-х, с концом брежневской эпохи, общее недовольство существ­у­ющей системой начинает постепенно вызывать все большее отторжение фор­мализованного образа войны и победы как главной идейной опоры власти. С началом перестройки основной вопрос, который стоит в центре разворачи­вающихся общественных дискуссий, — это отношение к советскому прошлому, к сталинскому наследию. Главный пафос времени — стремление узнать нако­нец правду о политических репрессиях коммунистического режима и в том числе правду о войне. С наступлением эпохи гласности началось, как тогда часто писали, «заполнение белых пятен». Все, что до сих было вычеркнуто из офи­циальной памяти о войне, да и из коллективной тоже, возвращалось. Появились публикации и о реальных цифрах советских потерь, и о судьбах военнопленных и угнанных в Германию, о репрессиях в годы войны и о многом другом, что прежде было неизвестно или находилось под цензурным запретом.

С распадом СССР и возникновением новых независимых государств в бывших странах соцлагеря стало артикулироваться то, что до сих пор нельзя было вы­сказать вслух: советская армия смогла ценой огромных потерь избавить наро­ды Восточной Европы от нацизма, но не принесла и не могла принести им свободу.

И в общественном сознании, и на семейном уровне происходит утрата вете­ра­нами их прежнего статуса, который в ситуации экономической катастрофы перестал быть выгодным и почетным. На излете афганской войны (1989) усиливались, в первую очередь у молодых, пацифистские настроения, и любая война представлялась абстрактным злом. Подобные мысли высказывались не только молодыми. В середине 1990-х поэт Булат Окуджава, получивший в 1960–70-е годы огромную известность благо­даря песням и стихам, посвя­щенным войне, фактически ставший иконой альтернативной памяти о войне, говорил:

«Я не помню, чтобы простой народ уходил на фронт радостно. Добро­вольцами шли, как ни странно, интеллигенты, но об этом мы стыдливо умалчиваем до сих пор. А так война была абсолютно жесткой повин­ностью. <…> Аппарат подавления функционировал точно так же, как раньше, только в экстремальных условиях — более жестко, более откро­венно. <…> Войну может воспевать либо человек неумный, либо, если это писатель, то только тот, кто делает ее предметом спекуляции. <…> Прошлые 60 лет вообще превратились в ложь».

В начале 1990-х казалось, что это только начало процесса, который повлечет за собой глубинные изменения в коллективной памяти. Однако очень быст­ро — к середине 1990-х — все более заметным явлением общественного созна­ния становится ностальгия по советской эпохе. Причины этой ностальгии были разными, но главная — недовольство распадом СССР, экономическими и соци­альными последствиями реформ. И власть, становясь все более попу­лист­­ской, озабоченная поисками консенсуса в раздираемом непримиримыми противо­речиями обществе, все активнее обращается к советскому, фактически бреж­нев­скому образу войны.

Первым масштабным проектом, в основу которого совершенно явно лег преж­ний советский пропагандистский стиль, было празднование 50-летия Победы в 1995 году. И памятник маршалу Жукову (чей образ в то время заменил собой фигуру Сталина в мифологии победы), установленный на Манежной площади, и законченный наконец долгострой — парк Победы на Поклонной горе, и сам характер праздничных ритуальных действий — все это было выдержано в духе прежних образцов монументальной пропаганды и эстетики.

Так постепенно с началом 2000-х годов память об Отечественной войне все ин­тенсивнее подменяется на память о победе. И эта память в последнее десяти­летие у большей части российского населения вновь связалась с образом Ста­лина. Память о терроре, который являлся главным инструментом сталин­ской политики, была тяжела и мучительна. Она требовала трудной нравствен­ной работы и не могла подпитывать чувство гордости и патриотизма, которые стали главными векторами новой идеологии. Ушли и последние реальные свидетели войны как тяжелого труда и кровавой бойни. Оставленные ими в минувшие годы свидетельства — мемуары, художественные произведения, фильмы — являются культурным багажом главным образом старших поколе­ний и мало востребованы молодыми. Упрощенный и мифологический образ войны как победы прочно поселился в массовом сознании.

Поделиться:

Рекомендуем:
| Гулаг прямо здесь. Райта Ниедра (Шуста). Часть вторая: «Как машина едет, думаю, сейчас меня заберут»
| Гулаг прямо здесь. Райта Ниедра (Шуста). Часть первая: «Нас старались ликвидировать»
| Арнаутова (Шадрина) Е.А.: «Родного отца не стала отцом называть» | фильм #403 МОЙ ГУЛАГ
Воспоминания узников ГУЛАГа
Створ (лагпункт, лаготделение Понышского ИТЛ)
Без вины виноватые
| Мне было три года, когда маму и папу забрали
| «Смерть Сталина спасет Россию»
| Главная страница, О проекте

blog comments powered by Disqus