20 января отмечал 75-й день рождения Натан Щаранский, диссидент, правозащитник, активист еврейского движения в СССР, узник советских лагерей, а впоследствии - депутат и министр Израиля. Еще в феврале 1991 года, в коротком предисловии к первому российскому изданию своих воспоминаний Щаранский писал: «КГБ начал стремительно возвращаться на политическую арену. События последнего времени показали, что борьба вовсе не окончена, что, скорее всего, она впереди». Публикуем несколько фрагментов из книги «Не убоюсь зла», из тюремных и лагерных мемуаров Щаранского.
***
...В Лефортово меня вводят в какой-то кабинет, и я вижу встающего из-за стола, добродушно, по-домашнему улыбающегося пожилого человека в очках.
— Заместитель начальника следственного отдела УКГБ по Москве и Московской области подполковник Галкин, — представляется он, а за тем мягко и даже, мне кажется, немного смущенно говорит, протягивая какую-то бумагу:
— Вот, будем работать с вами вместе.
Читаю: постановление об аресте «по подозрению в совершении пре ступления по статье шестьдесят четвертой — измена Родине: оказание иностранному государству помощи в проведении враждебной деятельности против СССР». Кладу быстрее листок на стол, чтобы Галкин не заметил, как дрожат мои руки. Заныло сердце, и запершило в горле: несмотря на то, что статья в газете подготовила меня к этому обвинению, до самой последней минуты я надеялся — может, все же не шестьдесят четвертая, а семидесятая — «антисоветская агитация и пропаганда»..
— Наверное, не были готовы к шестьдесят четвертой, думали — семидесятая? — словно прочитав мои мысли, все так же добродушно, почти ласково, спрашивает Галкин.
— Нет, почему же, вы ведь заранее сообщили мне через «Известия», что я шпион. Это было очень любезно с вашей стороны, — отвечаю я, стараясь презрительно усмехнуться. Но голос мой неожиданно срывается на хрип, да и усмешка, кажется, получилась жалкой.
Однако Галкин явно разочарован результатом.
— Ах да, «Известия», — поскучнев, говорит он и тут же обращается к надзирателям уже довольно сухим, официальным тоном:
— Приступайте к обыску.
Входит пожилая женщина в белом халате — фельдшерица. Мне корректно, но решительно предлагают раздеться догола. Начинается личный обыск: осматривают вещи и — так же скрупулезно и бесстрастно — тело, словно оно для них — еще один неодушевленный предмет. Тебе демонстрируют самым наглядным образом, сколь резко изменилось твое положение. Отныне и впредь не только твои вещи, книги и записи — даже собственное тело тебе больше не принадлежат. В любой момент могут вывернуть твои карманы, сорвать с тебя одежду, залезть пальцами тебе в рот или в задний проход. Я встречался с людьми, которые провели в ГУЛАГе годы, сотни раз подвергались обыскам, но так и не смогли к ним привыкнуть, каждый раз заново переживая личный обыск как унижение. Человек же, чувствующий себя униженным, потерявший уважение к себе, может стать злобным, мстительным, коварным, но никогда — сильным и стойким духовно. А насильники умело используют его ожесточенность, направив ее против таких же зеков, как он сам, и этим ускоряют его окончательное нравственное падение.
Но это знание пришло ко мне потом. А в тот момент я обратился к своему опыту предыдущих кратковременных арестов на пятнадцать суток, которые тоже сопровождались обысками. Тогда я решил: ничто из того, что они делают со мной, не может меня унизить. Может ли, скажем, оскорбить человека ураган, срывающий с него одежду, или верблюд, плюнувший ему в лицо? Лишь сам я могу унизить себя, если совершу поступок, за который мне потом будет стыдно. Первое время в Лефортово мне пришлось не раз напоминать себе об этом принципе, пока я с ним не свыкся полностью. С тех пор уже ничто: ни обыски, ни наказания, ни даже несколько бесплодных попыток насильственного кормления через задний проход во время моей голодовки в восемьдесят втором году — не могло вызвать во мне ощущения, что меня унизили.
***
Следователи КГБ, сидящие перед тобой, - по существу, единовластные хозяева твоей судьбы. Возможно, никто, кроме них, тебя не услышит до самой смерти, до «расстрела». Никто, кроме них, тебе помочь не может: от внешнего мира ты изолирован навсегда; во всяком случае, это тоже зависит от их решения. И тогда естественный страх, возникающий у каждого, чья жизнь в опасности, заставляет искать выход там, откуда, казалось бы, только и брезжит слабый свет надежды. Ты начинаешь внимательно прислушиваться к каждому их слову, присматриваться к каждому их жесту, наблюдать за выражением лиц, пытаясь понять истинные намерения твоих следователей. Когда ты появился здесь, у тебя были твердые взгляды, устоявшееся мировоззрение, надежно защищавшее от них твою душу. Но мир, в котором эти взгляды сложились, и люди, которые их разделяли и поддерживали, оторваны от тебя навсегда. Осталась лишь абстрактная система ценностей, пока еще связывающая тебя с тем миром.
А представители государства, от которых зависит твоя жизнь, - вот они, напротив. Говорят с тобой о твоей судьбе. О других людях. Приводят примеры из своей практики. Менторствуют. Курят. Пьют чай. Обсуждают с друзьями свои семейные проблемы. Звонят женам. Прислушайся к ним, присмотрись: может, еще есть выход. И вот ты уже постепенно начинаешь понимать своих палачей. Возникает мысль: они такие же люди, и — как естественное ее продолжение — может, с ними все же можно договориться. До этой, следующей, я еще не дошел, но знал и чувствовал, что она где-то рядом и что я в опасности.
Следовательно, я обязан удержаться в своей системе ценностей. Мне необходимо во что бы то ни стало сохранить связь с моим миром. Я должен восстановить и сохранить стену, которая была между мной и КГБ, только тогда они мне снова не будут страшны. А значит, я должен не гнать от себя воспоминания о прошлой жизни и дорогих мне людях, а, наоборот, - жить ими, жить своей жизнью, а не той, которую навязывает мне КГБ.
***
От людей старшего поколения, сидевших при Сталине, от авторов «самиздатских» мемуаров узнали мы, родившиеся в сороковых, какой страшный смысл заключен в таких аббревиатурах как ЧК, НКВД, КГБ, таких невинных названиях как Лефортово, Лубянка, Бутырки, таких расхожих понятиях как следствие или допрос; о жестоких побоях и изощренных пытках, в результате которых узники подписывали все, что было нужно органам, сознаваясь в несовершенных преступлениях и давая показания на своих близких.
Теперь пытки официально запрещены. КГБ — витрина советского правосудия. Это вам не милиция, здесь рукам воли не дают, нецензурно не выражаются. Время от времени, правда, тебя могут «законно» пытать голодом и холодом в карцере, но и там будут обращаться к тебе исключительно на «вы». И шагая по коридорам Лефортовской тюрьмы, в которых всегда царила могильная тишина, мимо суровых, но вежливых старшин, я и представить себе не мог, что вон там, в самом конце, у грузового лифта, есть камера под названием «резинка», ибо стены ее обиты мягким упругим материалом, ударившись о который, не получишь ни перелома, ни простого синяка. Если того требовали «государственные интересы» и КГБ был уверен, что о судьбе жертвы не станет беспокоиться мировая общественность, зека заводили в нее и били. Били те самые вежливые старшины, обращавшиеся ко мне на «вы». А в то время, когда следователи уверяли меня, что психиатрия в СССР не используется для репрессий, тем, кого допрашивали в соседних кабинетах, показывали снимки людей с искаженными от невыносимой боли, страшными лицами, в которых ничего человеческого уже не оставалось. «Не хотите сесть, как они, на «вечную» койку — давайте показания», — говорили следователи. Обо всем этом я узнал только года через три, встретившись с теми, кто через это прошел.
***
...Растянув свои жирные щеки в добродушной улыбке, майор стал убеждать меня снять голодовку. Он объяснял, что произошла ошибка: дежурный офицер не должен звонить представителю КГБ, но просто был вечер, и никого из начальства уже не нашлось. Осин обещал лично проследить за тем, чтобы в дальнейшем мне никто не мешал молиться.
— Так в чем же дело? — сказал я. — Отдайте мне ханукию, ведь сегодня — последний вечер праздника. Я зажгу свечи, помолюсь и — с учетом ваших заверений на будущее — сниму голодовку.
— Что за ханукия?
— Подсвечник.
— A-а! Но отдать вам его я не имею права, ведь он изготовлен из государственных материалов и уже составлен протокол о его конфискации.
Мне было ясно, что он не может отступить публично, на глазах у всего лагеря. Я смотрел на этого сладко улыбавшегося хищника, потом перевел взгляд на его роскошный полированный стол, и мне пришла в голову забавная мысль, которая сразу же захватила меня.
— Послушайте,— сказал я, — конфискована ханукия или нет, я уверен, что она где-то у вас. Для меня очень важно отметить последний день праздника по всем правилам. Поэтому давайте сделаем это сейчас, в кабинете, вместе с вами. Дайте мне ханукию, я зажгу свечи, прочту молитву, а потом, так уж и быть, сниму голодовку.
Осин поразмышлял — и вдруг, открыв ящик своего стола, извлек, подобно фокуснику, отобранную ханукию. Он вызвал Гаврилюка, который работал дежурным по штабу, и тот принес большую свечу.
— Но мне необходимы восемь свечей.
Майор достал из кармана красивый складной нож и ловко нарезал свечу на восемь частей.
— Иди, я потом тебя позову,— отослал он полицая.
Я укрепил свечки и пошел к вешалке за шапкой, на ходу объяснив Осину:
— Во время молитвы надо стоять с покрытой головой, а в конце сказать: «Амен!»
Начальник, приняв решение, уже не колебался: он надел свою офицерскую шапку и встал. Я зажег все свечи и стал читать на иврите молитву, текст которой гласил: «Благословен Ты, Господь, за то, что дал мне радость этого дня Хануки, праздника нашего освобождения, возвращения на дорогу отцов. Благословен Ты, Господь, за то, что дал мне возможность зажечь эти свечи и сделаешь так, что я еще много раз буду зажигать ханукальные свечи в Твоем городе Иерусалиме с моей женой Авиталью, с моей семьей и друзьями!» В конце я обычно повторял свою старую молитву, сочиненную когда-то в Лефортово. Но на этот раз, вдохновленный созерцанием вытянувшегося по стойке «смирно» Осина, я добавил и другое: «И придет день, когда все наши враги, что готовят нам сегодня погибель, будут стоять перед нами, слушать наши молитвы и говорить «Амен!».
— Амен! — эхом откликнулся начальник лагеря. Он облегченно вздохнул, сел, снял шапку. Некоторое время мы молча смотрели на горящие свечи. Они таяли очень быстро, и парафиновые лужицы растекались по зеркальной поверхности стола».
29 октября "Пермский Мемориал - Европа" и телеграм-канал "Пермь 36,6" провели акцию "Возвращение имён". В этом году акция прошла в формате онлай-трансляции на YouTube-каналах организаторов. Ведущими эфира были наши давние друзья и члены "Мемориала" Юлия Балабанова и Владимир Соколов. Вот несколько фактов о прошедшем "Возвращении имён - Пермь - 2024".