«Мы верили Сталину»


Автор: Лидия Симакова

Источник

16.04.2019

Мария Карловна Сандрацкая  была осуждена 9 октября 1937 года на восемь лет в ИТЛ как член семьи изменника Родины (ЧСИР). Ее мужа — политработника  Балтфлота  Василия Горба – в мае 1937 года осудили по 58 статье (пункты 8 -11) и в августе того же года расстреляли. Ее детей: сына восьми лет, дочерей десяти и двенадцати лет – отправили в разные детдома Союза, а ее с двухмесячным ребенком по этапу. Одна из ее дочерей, не выдержав разлуки с матерью, умерла в приюте. Освободили Марию Сандрацкую в 1947 году, реабилитировали в 1955-м. Последние годы она жила в Ленинграде, где скончалась в 1985 году. В 1964-м написала воспоминания. Тетрадь с воспоминаниями Сандрацкой была скопирована и передана музею «Следственная тюрьма НКВД» и публикуется в рамках проекта «ХХ век. Очевидцы».


Мария Карловна Сандрацкая

Мария Карловна Сандрацкая

В 1937 году в Ленинграде был арестован и расстрелян мой муж, бывший начальник политотдела соединения подводных лодок Балтфлота Горб Василий Иванович, член КПСС с 1917 года. Детей моих: сына восьми лет, дочерей десяти и двенадцати лет – отправили в разные детдома Союза, а меня с двухмесячным ребенком в Томскую тюрьму, откуда через два года в лагеря.

Со всей жестокостью обрушились на меня удары. Арест и расстрел мужа. Мой арест. Разлука с детьми. Смерть десятилетней дочери в детдоме, не выдержавшей травмы. И что самое страшное, это мучения двухмесячного ребенка, разделившего в лагерях печальную судьбу своей матери. Но за что? Этого я не знала. Я только чувствовала, что вся была в ранах, незаслуженных, кровоточащих. Испив чашу горя до дна, я не потеряла веру в жизнь. Я знала, что придет время и партия разберется, кто прав, а кто виноват. Но до того дня, когда в августе 1955 года, через 18 лет изгнания, я была возвращена к жизни, я пережила долгие годы страданий, унижений, безысходного горя, нечеловеческих мук от бессилия и невозможности помочь умирающей далеко от меня дочери Светлане.

С тех пор прошло 27 лет… И только сейчас я нашла в себе силы писать. Как это все произошло? С чего начался этот страшный в нашей жизни ОБРЫВ? Чьими руками в крови была воздвигнута Голгофа, на которой погибли лучшие, верные сыны и дочери Социалистической Отчизны?

В марте 1937 года на общегородском партактиве в Ленинграде мы слушали доклад товарища Жданова «Итоги февральско-мартовского пленума ЦК по докладу товарища Сталина «О задачах парторганизаций в связи с окончательным выкорчевыванием троцкистско-зиновьевских остатков».


Фото: предоставлено музеем "Следственная тюрьма НКВД"

Как обычно, придя на партактив в Таврический дворец, я заняла с собой место для Васи, который должен был приехать из Кронштадта.
Смотрю, вся партийная часть командования Балтфлота явилась, а Васи среди них нет. Не заболел ли? Другого я предположить не могла.

Наши общегородские партактивы продолжались 3-4 дня. К глубокой, деловой, широко развернутой самокритике приучил Ленинградскую парторганизацию Сергей Миронович Киров. И она продолжала действовать при Жданове.

Мы слушали его внимательно, но чувство горькой утраты не покидало нас. По окончании первого дня актива в 12.30 ночи, спускаясь по лестнице к выходу, я встретила Соколова, комиссара линкора «Марат», члена парткома Балтфлота, друга Васи. Мы учились вместе в Свердловском университете. Спрашиваю его: «Не знаешь ли, почему Вася не приехал на актив?». Он отвечает: «Я отвезу тебя домой на машине, по дороге поговорим». Я почувствовала что-то недоброе.

По дороге Соколов спрашивает: «Скажи, Вася все тебе рассказывал о себе?». «Все», — говорю. Молчим. Но уже всю меня охватило предчувствие большой беды. «Говори, Соколов, прошу тебя. Прямо скажи, что случилось с Васей. Все правду скажи, не только как жене, но и как члену партии». «Видишь ли… Сегодня на парткомиссии Вася исключен из партии. Он дома. Сам расскажет тебе». Что-то оборвалось во мне. В этот момент я ощутила, что теряю равновесие, лечу в черную пропасть, гибну.  Так исключение из партии моего товарища, мужа, отца моих детей я восприняла не только как его партийную смерть, но и как свою.

Дверь в нашей квартире я открыла своим ключом. Вошла. Тишина. Дети спят в своей комнате. Вхожу в нашу. Полумрак. Меня удивило, что Вася, как обычно, не встречает меня приветливо, радушно. Вижу Вася лежит на постели. Поразил меня его вид. Окаменелый, отчужденный. Смотрит в одну точку каким-то невидящим взором. Присела к нему. Говорю: «Вася, расскажи, как это все произошло? Почему тебя исключили из партии?».

Видно было, что говорить ему было трудно. Сделав над собой усилие, не поворачивая головы, как-то заглушенно произнес: «Три часа бились надо мной… Заставляли признать, что я троцкист, когда я им никогда не был». «А ты что им ответил?». «Что я мог им ответить? Ничему не верили. Вызванные из партбюро Академии уверяли их, что я никакого отношения не имел к троцкистам. Не поверили». Замолчал. Дышит тяжело. Так стиснул челюсти, что зубы заскрежетали. На лбу выступили капельки пота. «А формулировка какая? Как мотивировали исключение тебя из партии?» — продолжала я на него наседать. И уже чувствовала, как внутри меня поднимаются возмущение, протест, ярость. Я уже с трудом себя сдерживала.

«Выписка из протокола на столе», — говорит Вася. Беру выписку. Читаю: «За контрреволюционную, троцкисткую, диверсионную и шпионскую деятельность, за покушение на жизнь товарища Ворошилова начальника политотдела соединения подводных лодок Балтморя Горб Василия Ивановича исключить из партии».

Помню, когда я прочла выписку, кровь прилила к голове. Сердце охалось от боли. Будто перестало биться. Потом так заколотилось оно, что, казалось, разорвется. Мне стало плохо. Еще одно мгновение и упаду. Но в тот момент, когда силы оставляли, когда начала терять сознание, а комната пошла кругом, в этот момент я снова увидела Васю. Потрясенный, уничтоженный, по-прежнему окаменелый, он продолжал лежать на спине и невидящими глазами смотреть в одну точку. Был он уже весь какой-то атрофированный от всего живого, убитый, но еще живой. Я собрала в себе последние силы. Почувствовала в этот момент их прилив. Сопротивление против этого чудовищного недоразумения охватило меня. Неправда! Это гнусная ложь! Не верю, не верю!  Во мне все дрожало. Нет, нет! Не может быть! Что это за чушь! Это ошибка! Клевета! Как и когда Вася мог стать врагом Родины? Прадед и прабабка его были крепостными. Дед и отец — сталевары. Подростком Вася работал на заводе «Ильич» в Мариуполе подручным у отца.

Иван Степанович Горб, отец Васи, 45 лет проработал литейщиком. Много высококачественной стали дал стране. До сих пор завод «Ильич» и город добрым словом вспоминает своего знатного, старого литейщика.

С 1916 года Вася начал службу матросом, кочегаром. Октябрьская революция ставит его в передние ряды борцов за молодую Социалистическую Отчизну. В 1917 году он с Красной Гвардией в Черноморском отряде участвует в боях против неприятеля. В 1918 году с отрядом Саблина ликвидирует гайдамаков. В 1919 году с отрядом Дыбенко в боях против Деникина. В этом же году, когда Днепровская флотилия успешно «выбила» Скоропадского из Киева, Вася, будучи военкомом одного из кораблей, был тяжело ранен. По выздоровлении он участвовал в боях против Врангеля. Раненый попадает в плен. Был приговорен к расстрелу. Бежал и снова в рядах бойцов участвует в ликвидации Махно. В 1920 году Черноморский флот посылает Васю учиться в комвуз имени Свердлова в Москву, откуда по окончании направляют его учиться в Военно-политическую академию имени Толмачева в Петроград. В 1925 году по окончании академии Вася назначается комиссаром на линкор «Марат».

Линкор "Марат" / Фото: wikipedia.org

Где я встретила своего товарища, ставшего отцом моих детей? Что объединило, сроднило нас? Когда началась Первая мировая война, мне было 16 лет. В июне 1914 года в числе 700 девушек, получивших семь классов образования, я была призвана на медицинские курсы военного времени. По окончании их я была направлена в медсанчасть 12-й армии в Карпаты, где проработала медсестрой до Февральской революции.

Я видела и старалась понять, что происходило на фронте. Недовольство, усталость, брожение среди солдат, неистовая тяга домой, братание с австрийскими солдатами. И раненые, раненые, истекающие кровью, измученные, умирающие от смертельных ран.

Не счесть, сколько их было. Пережитое на фронте открыло мне глаза. Я раз и навсегда поняла, что мне надо делать, на какой путь становиться. Эта страница моей жизни помогла, научила разбираться в событиях, указала на мое место в борьбе. Ей я обязана миропониманию, которое складывалось уже тогда, когда в возрасте от 16 до 19 лет рядовым солдатом медицинской службы в пороховом дыму, по земле, обагренной человеческой кровью, я прошла по путям-дорогам Первой мировой войны.

Госпиталь во времена Первой мировой войны / Фото: wikipedia.org

Февральская революция застала меня на фронте в Карпатах. Отряд наш был расформирован, меня демобилизовали. Я уехала домой в Одессу.  В день моего возвращения с фронта в мой город приехал министр Временного правительства Керенский. Я слышала его выступление с балкона Сибиряковского театра. Заложив руку за борт френча, желая походить на Наполеона, он истерически призвал продолжать войну «до победного конца». Я слушала. Чувствовала, как во мне начинают закипать ярость, негодование, протест. Вспомнила фронт, Карпаты, кровавую войну — мясорубку, как называли ее солдаты. Смертельно раненные, истекающие кровью, они не знали, за что, за кого умирают. Умирали, проклиная того, кто послал их на эту страшную бойню: «Будь ты проклят, пьянчуга, тиран, палач царь-Николашка», — слышала я не раз. Нет, не эта война «до победного конца» нужна народу. И я решила уехать из родного города искать правду. Уехала в Москву к любимому другу детства, юности, советчику, которому мы старались подражать в стойкости, непримиримости. Это была сестра моей матери Гопнер Серафима Ильинична, член КПСС с 1903 года, ныне доктор исторических наук, Герой Социалистического Труда. С мужем Эммануилом Ионовичем Квирингом (погиб страшной смертью в период культа, его растерзали овчарки — прим. автора) она жила в то время в Доме Советов.

Туда, не задумываясь, я направила свой путь. И я не ошиблась в выборе пути. Сейчас, когда мне уже 65 лет, я благословляю жизнь, глубоко благодарю ее за то, что эти первенцы борьбы за светлое будущее, эти буревестники революции, люди, стоящие на переднем плане жизни, бесстрашно шагающие впереди ее, зажгли во мне священный неугасимый огонь непримиримости к злу, несправедливости. Серафима Ильинична направила меня к Надежде Крупской в Наркомпрос, где, работая в литературно-издательском отделе, в 1918 году я была принята в ячейку сочувствующих коммунистической партии. Привела меня к ней мечта о лучшей жизни.

Двадцатые годы… Работая в женотделе Одесского Губкома, я входила в комиссии Губчека по борьбе с беспризорничеством, преступностью среди малолетних, проституцией. Началась тогда решительная ломка пережитков старого, гнилого мира. Во что бы то ни стало надо было ликвидировать проклятое наследие прошлого. И не жалели на это своих сил.

В конце 1920 года меня послали учиться в Москву, в комвуз имени Свердлова (Коммунистический университет им. Я. М. Свердлова  - прим. ред.). Здесь я встретилась и подружилась с моряком Черноморского флота Василием Горб. Часто вспоминаю «свердловку», учебу в ней. Счастливая пора молодости, с которой связаны лучшие порывы, дерзновения. Упорно и упрямо, в условиях плохо оборудованного общежития, плохого питания, мы настойчиво «грызли гранит науки», овладевали марксистско-ленинскими знаниями.

Коммунистический университет им. Я. М. Свердлова / Фото: topos.memo.ru

По окончании Комвуза я работала в Донбассе, куда во время каникул в академии Вася приехал из Петрограда ко мне. Он стал моим мужем. Вскоре я уехала к нему. Это была замечательная, незабываемая пора нашей жизни и работы в Ленинградской парторганизации, руководимой тогда Сергеем Кировым, которого мы так беззаветно и горячо любили. Мы работали с небывалым подъемом. Киров как-то особенно умел зажигать нас. В работу, в жизнь ему удалось привить такой стиль, при котором каждый из нас чувствовал себя не только исполнителем его воли, но и творчески окрыленным, ищущим, изобретающим новое.

После Комвуза я работала в парторганизациях фабрик, заводов на выборной работе, секретарем парткома, затем в Петроградском и Выборгском райкомах. Секретарем Выборгского райкома был Петр Иванович Смородин, а его замом Самуил Гайцхаки. В них обоих отразилась суровая, комсомольская рабочая юность, питерская закалка, непоколебимая преданность большевистской партии. И я горда тем, что работала с ними. В сердце моем они навсегда оставили о себе светлую память. Оба пали жертвами культа личности Сталина.

Здесь, в Ленинграде, пришла ко мне величайшая радость. Радость, которую только может дать женщине жизнь — счастье материнства. Это счастье было нашим общим. Моим и Васиным. Оно начиналось безграничной радостью при виде рожденного мной ребенка. Проявлялось в щедрых ласках и заботах матери и отца о растущих под нашим присмотром детях. И мы уже предвкушали, как будем горды и счастливы при виде взрослых дочерей и сына, ставших достойными гражданами своей Родины. Дети росли. Счастливые, жизнерадостные. Расцветали под солнцем материнской и отцовской любви к ним.

Вася работал и жил в Кронштадте. Домой приезжал на выходной день. Летом с кораблями уходил в дальние плавания. Бурной радостью дома были его приезда из Кронштадта, особенно когда он возвращался с моря. Как мы любили его рассказы о дальних плаваниях, о море, о кораблях, о товарищах по флоту. Помню, как его глаза загорались любовью к своему родному, кому он отдал всю свою жизнь, флоту. Сердце сжимается от боли… Вспоминаю его рассказы о тех, кто после Октября, застав в Черноморском и Балтийском морях «разбитые посудины», все силы отдали на создание красного, революционного флота. Память запечатлела его рассказы о Павле Дыбенко,  Константине Душенове, Галере, Гришине, Мокшанчике, Викторове и еще о многих других, фамилии которых я не запомнила. Все они погибли, уничтожены в период культа личности Сталина.

Краснофлотцы любили и уважали Васю. Он был преданным, любящим отцом, мужем. Самое святое было для него — наши дети. И они платили ему тем же. Души не чаяли в своем папе Васе. От отличался большой моральной чистотой, был правдив, скромен и очень волевой. И я спрашивала себя… Не могла найти ответ на мучающий меня вопрос в тот роковой вечер, когда, вернувшись с партактива, узнала, что Вася исключен из партии. За что? Когда и что могло случиться? Как могло произойти, что вот такой Вася, с открытой и видимой для всех жизнью в работе, в семье, так глубоко преданный и любящий свою Родину, которую отвоевывал у многочисленных врагов, защищая ее, не жалея ни своей крови, ни жизни, — как и когда мог вот такой Вася повернуть к своей Отчизне винтовку?! Зачем и для кого понадобилось сфабриковать из него врага, изменника Родины? Это я поняла много лет спустя. Но тогда, когда видела перед собой Васю, уже умершего для партии, я ничего не понимала. Чувствовала только, что почва под ногами заколебалась, ускользает и вот-вот я полечу в пропасть… Но в эту самую секунду вдруг будто что-то меня оттолкнуло от ее края, и я как-то сразу пришла в себя. Сознание подсказало, что надо действовать, и сейчас же. Меня охватило такое жгучее возмущение при виде раскисшего, притихшего, потерявшего волю Васи. И вдруг я закричала на него, начала трясти, заставляя его встать. Причем в этот момент я не узнавала ни себя, ни свой голос.

«Что ты лежишь, истукан! Ты ли это?! Я не узнаю в тебе моряка, привыкшего к штормам, шквалам на море, умеющего бороться со стихией. Ты справлялся с бурей, шел ей навстречу, а теперь? А ну-ка, сейчас же вставай, справляйся, борись с этим шквалом, налетевшим на тебя неизвестно откуда, а не то он смоет с лица земли тебя. И потом, неужели ты не понимаешь, что эта формулировка сфабрикована не только для исключения тебя из партии. Она для тебя гибельна». Всю ночь до утра Вася писал письма Сталину, Ворошилову, Гамарнику, Жданову. Но судьба его, как и многих тысяч других, таких же невиновных, в этот страшный, кровавый 1937 год была уже предрешена Сталиным, возомнившим себя сверхчеловеком.

28 мая 1937 года Вася был арестован. В 11.30 вечера явились к нам на квартиру три работника особого отдела НКВД Кронштадта. «Добрый вечер, Василий Иванович, — вежливо обратились к нему, — предъявите, пожалуйста, оружие». Я посмотрела на Васю. Побледнел. И опять ту же окаменелость я заметила в нем. Опомнившись, он стал доставать свой и даренные ему с надписями наганы, патроны, шашку, подаренную Уральским комсомолом. Я поняла, что это арест. Через два месяца должен быть родиться наш четвертый ребенок. Всякое потрясение в таком состоянии женщине особенно тяжело переживать. Мне стало плохо. Я и сама не заметила, как сползла на пол. Меня уложили на кушетку. Один из пришедших подсел ко мне, успокаивает: «Не волнуйтесь, Василий Иванович вернется через два дня». Закончив обыск, предложили Васе собираться. Он спрашивает их: «Разрешите попрощаться с женой и детьми».

27 лет прошло с той минуты, когда я в последний раз видела Васю. В последний раз слышала его голос. А я до сих пор так явственно слышу, как с трудом произнес он эти слова. В том, как он сказал, уже была безнадежная обреченность. Получив разрешение, Вася в сопровождении одного из пришедших направился в комнату, где спали дети. Они не проснулись и тогда, когда отец, медленно в молчании, подходя к каждой кроватке, нагибался и целовал Искру, Светлану, Володю. Лица детей были спокойными. Жизнь их была безмятежна, хороша… Светлана во сне улыбалась. Как видно, ей снился хороший сон. Они и не подозревали, что в этот момент отец их прощается со своими детьми навсегда. Отошел от детей Вася, подошел ко мне. Смотрим друг другу в глаза. Молчим, но понимаем. Трудно было говорить и ему, и мне. С трудом сдерживая боль, слезы, говорю: «Василек, папа наш, как жить будем без тебя?». Сдавило в горле. Больше ничего не могла сказать. А он: «Береги, мать, детей наших. И этого сбереги, еще не родившегося…». Замолчал, а потом тихо говорит мне: «Когда-нибудь узнаешь, что я ни в чем не виноват». Подошел ближе. Смотрю, глаза красные, слезы. Обнял. Поцеловал. И до сих пор чувствую дрожащие, сжатые его губы. Больше я ничего не видела с этого момента прощания. Я потеряла сознание.

Когда я очнулась, вижу, что лежу на кушетке. У стола комендант дома, которому предложили побыть со мной, пока мне станет лучше. Было 3.30 ночи. Обыск затянулся. Пришедшие арестовывать Васю долго просматривали нашу библиотеку. Предложили изъять «Историю партии» Е. Ярославского. С собой почему-то забрали начатую Васей литературную работу «Десант» и мою «Воспоминания ленинградских рабочих о С. М. Кирове», тоже неоконченную. Три месяца Василий пробыл в Кронштадте. После ареста Васи квартиру нашу опечатали. Меня с детьми переселили в маленькую комнату. Полина Конадкова, большой друг нашей семьи, вторая мама, как мы ее называли, увезла детей к себе в деревню под Вологду до начала занятий в школе. 7 августа 1937 года я родила четвертого ребенка. Я написала в Кронштадт: «Уважаемый начальник Особого отдела! Прошу сообщить моему мужу Горб В. И., что его жена благополучно родила дочь. В память нашего замечательного прошлого и в глубокой уверенности, что будущее будет таким же замечательным, назвала ее Галиной».


Дети Марии Карловны Сандрацкой: стоят Искра (Ирина), Светлана, на руках у Полины (няни) сидит Владимир / Фото: предоставлено музеем "Следственная тюрьма НКВД"

На пятый день после отправки этого письма мне в палату принесли большой букет цветов. Их привезли два моряка из Кронштадта. Записки не было. Я поняла, что их прислал Вася. Писать из ДПЗ (дом предварительного заключения — прим. ред.) было нельзя. Он попросил отвезти мне цветы. Это был последний привет от Васи.

31 августа 1937 года Васю расстреляли. Так, в действии уже была завуалированная, изуверская, иезуитская теория Сталина «О необходимости окончательно выкорчевать троцкистско-зиновьевские остатки». Так была дана преступная, небывалая в истории рабочего движения, в истории партии установка о разгроме, уничтожении руководящих и рядовых коммунистов, комсомольцев, беспартийных. С «легкой» руки Сталина, обагренной кровью лучших людей, опозорена была наша эпоха. Началась страшная выкорчевка. Начались страшные, полные кошмаров «Варфоломеевские ночи». Черные, закрытые автомашины НКВД подъезжали к домам ночью и навсегда вырывали из жизни тех, кто своей кровью завоевывал и защищал Советскую власть. Не забыть никогда, как больно жгли, глубоко возмущали гневные статьи в газете «Ленинградская правда». Авторы этих статей, как автоматические попугаи и просто как верные прихвостни и фанатичные жрецы культа, захлебываясь от ярости, неистово требовали в своих статьях: «С корнем вырвать, выкорчевать, сравнять с землей контрреволюционные гнезда». И сравняли с землей мое гнездо.

Установку Сталина о выкорчевке продолжил и расшифровал главный прокурор Союза Вышинский, человек без сердца. Он внес в Конституцию СССР пункт о суде и прокуратуре, подпункт, написанный внизу страницы пунктиром, который гласил: «Члены семьи, жены отвечают за злодеяния своих мужей». Так, с «легкой» руки человека без сердца десятки жен арестованных были отправлены в тюрьмы и лагеря. Но на этом тяжкое преступление перед человечеством не было закончено. Детей репрессированных, разлучив их с матерями и отцами, этапировали через детские распределители НКВД в арестантских вагонах в детские дома Союза. Причем многие из них попали в колонии для малолетних нарушителей. Так отнято было у них детство. Но самое страшное то, что жен, у которых к моменту ареста были грудные дети, забирали вместе с крошками. Меня не миновала эта горькая участь. Гале было два месяца, когда меня арестовали.

Как это было? Тяжело и страшно вспоминать и сейчас, по прошествии 27 лет, но надо все вспомнить, все рассказать, чтобы дети мои, внуки мои знали, что произошло. Пусть знают, как ушел из жизни их отец и дед. Как ушла из жизни их сестренка Светлана. Счастливая и жизнерадостная. Отличница учебы. Замечательная незаурядная физкультурница. Наша мечтательница, певунья. Такая ласковая, всегда воодушевленная оттого, что «так хорошо жить», как любила говорить она. Пусть смерть моей дочери будет горьким упреком страшному 37-му году, который оборвал ее счастливое радостное детство.

Но что я скажу детям моим и внукам, когда они спросят меня: «Почему вы, коммунисты, вовремя не предотвратили?». Мы верили Сталину.

29 октября 1937 года. Вечер. Дети готовят уроки. Я выкупала Галю. Запеленала. Села покормить. Вдруг звонок. К нам давно уже никто не приходил. После ареста Васи боялись. Поля открыла дверь. Входит работник НКВД. Не поздоровавшись, остановился на пороге и не сказал, а как-то выпалил: «Собирайтесь с ребенком». Помню, его слова, как пули, ударили в сердце, ранили его, и рана эта до сих пор не заживает, кровоточит. После пережитого — арест и расстрел Васи, бесконечные допросы в НКВД, куда мне приходилось являться с Галей на руках, так как Поля уехала с детьми в деревню и мне не с кем было оставить Галю, — я была в состоянии прострации. Я уже ко всему была готова. Настолько уже была истерзана и измучена, что только думала: скорей бы конец. А какой, я и сама не знала. Но не было во мне уже живого места, и я изнемогала под тяжестью горя, страданий. Будто придавил камень.

Да, я уже все ожидала, только не этого… ареста с ребенком. Я подошла к пришедшему и тихо, чтобы дети не слышали, спросила: «Что это, арест?». А он, не поняв моей осторожности, во весь голос: «Что вы, куда я вас возьму со всей вашей оравой? Завтра вы вернетесь домой». И я начала собираться. Дети почувствовали что-то недоброе. Сначала тихо, а потом громче и громче заплакали, зарыдали. «Не плачьте, я завтра вернусь», — пробовала я успокоить детей. А Светлана с такой горечью и безнадежностью: «Да, вернешься. Папе тоже сказали, что он через два дня вернется».

Я оделась. Поля закутала ребенка. Помню, я возражала против того, чтобы она клала в чемодан одежду, белье мое и ребенка, одеяло, подушку. «Зачем все это, я ведь завтра вернусь». А Поля делала свое. Молча, не слушая меня. И только потом, в дороге, в тюрьме, в лагерях как благодарна я была ей за эту последнюю ее заботу обо мне, о ребенке. Больше никогда не пришлось нам увидеться. Поля погибла в Ленинграде во время блокады. Упала в снег, когда шла за водой, и не смогла подняться.  Когда я собралась, осталось самое тяжелое – прощание с детьми. Помню, Поля взяла на руки закутанную Галю. А он, пришедший за нами, страшный, роковой, разлучающий мать с детьми, стоял у порога и торопил. Я же не могла сдвинуться с места. Искра, Светлана, Володя обхватили меня и, громко рыдая, обнимали, целовали и не пускали подойти к дверям. Но пойти пришлось. Впереди шла я. За мной он с наганом в руке. За ним Поля и дети. Дети хотели быть возле меня. Он не разрешил. Когда мы спускались по лестнице, соседи вышли из своих квартир. Я услышала, как одна за другой громко заплакали.

Через полчаса после того, как увезли меня с ребенком, приехали из детского распределителя НКВД за моими детьми. Как забирали детей, я узнала из письма Поли. Она писала мне в лагерь. «Не успели дети немного успокоиться после того, как тебя с Галей увезли, снова раздался звонок. Отворяю. Входит опять работник НКВД, а с ним женщина. Не поздоровались. Резко ко мне: «Одевайте детей». Когда дети услышали эти слова, подбежали ко мне, вцепились крепко, закричали: «Поличка наша, родненькая, мама Поля, не отдавайте нас!». Я обхватила их всех и не своим голосом завопила: «Никому не отдам детей. Не отдам. Только матери отдам». Тогда, уже ласково, пришедшая женщина стала успокаивать детей: «Мы отвезем вас к маме. Вы будете жить с ней и учиться в Ленинграде». Дети  успокоились. Поверили. Так, обманом, взяли детей, отправили в детприемник НКВД.

В детском распределителе при Ленинградской Арсенальной тюрьме детей моих навещали Поля и сестра моя Серафима, погибшая во время блокады со своими двумя взрослыми детьми. Они умерли в своей комнате, и всех троих на саночках увезли на кладбище.

Заходить в детприемник тюрьмы сестре и Поле не разрешали. Видели они их через решетчатые двери. Смотрели на них и плакали. Однажды, когда они пришли, детей уже не было. Так началась моя разлука с детьми на долгие горькие годы, полные скорби и безысходного горя. И я не знала, что Светланочку мою я уже никогда не увижу. Когда меня арестовали с ребенком и отвезли в Ленинградскую Арсенальную тюрьму, она уже была полна такими же, как я, женами репрессированных, матерями с грудными детьми на руках. Немного погодя нас начали по одной вызывать к начальнику тюрьмы. Он предъявлял нам приговор. На оборотной стороне его мы, прочитав, должны были расписаться. Помню, взяла я этот приговор свой в руки, читаю один раз, другой, третий. И ничего не могу понять. «Сандрацкая М. К. за связь со своим мужем Гор В. И., врагом народа и изменником Родины, осуждается на ОСО на  восемь лет ИТЛ». Спрашиваю начальника тюрьмы: «От чего я должна исправляться? В чем обвиняется мой муж?». А он: «У вас была связь с вашим мужем?». «Да, — говорю я. — Я родила от него четверых детей». Рассердился. «Шутки здесь ни при чем. Не задерживайте, подписывайте приговор. А у меня все еще рука не может вывести фамилию под этой чудовищной бумажкой. «Скажите, что я буду делать в лагерях?». — «Работать». «А если я буду хорошо работать, меня раньше восьми лет выпустят?». «Ну, знаете ли?! Троцкий и другие контрреволюционеры тоже хорошо работали, однако. Главное, вам надо будет осознать, исправиться». Я опять: «От чего?». «От связи со своим мужем. Подписывайте приговор». Бесполезно было больше с ним говорить. Галя на руках у меня зашевелилась, проснулась. И вся я переключилась на ребенка.


Женская Арсенальная тюрьма / Фото: wikipedia.org

К вечеру погрузили нас, матерей с детьми, в автобус и привезли на станцию Ленинград-Товарная, где стоял большой состав из 45 теплушек для арестованных. Два вагона приспособили для матерей с грудными детьми. В них разместились 65 матерей. В дороге нас застала настоящая суровая зима. В вагонах не только холодно, мороз. Стекла в окошках с решетками покрыты льдом. В двух вагонах топятся, вернее, дымят буржуйки. Тепла на весь вагон они не дают. От них только копоть, дым. Нам трудно дышать, а каково младенцам?

Когда поезд отошел от Ленинграда, я спросила сидящего с винтовкой в руках у дверей вагона конвоира: «Товарищ, куда мы едем?». Отвечает с запальчивостью: «Я тебе не товарищ!». — «Почему?» — «Потому что я вольный, а ты заключенная, контрик». Я подошла к окну. Так сжало сердце. Смотрю через решетку на отдаляющийся любимый город, где я так была счастлива. Говорю сама себе: «Прощай, мой Ленинград». Конвоир услышал: «Эх, ты! Какой же он теперь твой?! Не твой уже Ленинград. Ты враг и изменник Родины. И везут тебя в Томскую тюрьму». Так я узнала, куда нас везут. Что я могла иметь к этому конвоиру. Молодой парень с явно напущенным на себя серьезным и злым видом. А глаза и лицо открытое, доброе. Отвечал он мне и говорил так, как ему разъясняли. Отошла. Подсела на полку, где закутанный лежал мой ребенок. Взяла его на руки, крепко прижала к своей груди и заплакала. А Галя горела. В дороге она заболела двухсторонним воспалением легких. Температура упорно держалась 40,5 и 40,8. Два раза в день из другого вагона приходил в сопровождении конвоира врач, тоже заключенный. Запретил разворачивать при таком холоде ребенка. Велел держать его все время в подушке. Давать все время грудь. Сказал, что в условиях дороги это единственное лекарство. Глотательные движения будут способствовать работе легких. И я в точности выполняла совет врача. Материнское молоко спасло Галю. К счастью, его у меня был много. Но качество становилось хуже, как и у всех едущих со мной матерей. Питались мы в дороге очень плохо. На день выдавали 400 грамм хлеба. На обед черпак жидкого постного супа, напоминающего воду, в которой вымыли посуду. Две ложки пшенной каши. Утром и вечером кружку кипятка без заварки.

Фрагмент плаката фильма "Женщины ГУЛАГа" / Фото: svoboda.org

Восемнадцать дней мы ехали до Томска. Долгую, мучительную дорогу до Томской тюрьмы вспоминаю, как тяжелый кошмарный сон. Две матери разрезали себе горло стеклом. Истекли кровью. Спасти их не удалось. Утром из вагона вынесли их трупы. Одна мать сошла с ума. Ночью и днем все время кричала, рыдала, хохотала, выла, билась головой, кусала себя и тех, кто пытался ее сдерживать. Ребенка у нее отняли. Без матерей остались трое детей. Одного из них взяла я кормить своей грудью, а двух другие матери.

Воды горячей не было. По нашей просьбе конвоир на остановках приносил холодную воду. Мы грели ее на «буржуйке», но ее не хватало на то, чтобы хотя бы подмыть детей, постирать пеленки. К тому же холод был такой, что разворачивать детей нельзя было. И пришлось придумать другой способ. Когда утром нам приносили пайки хлеба, довески к ним были приколоты деревянными палочками. Мы их сохраняли. Этими палочками мы соскребали кал с пеленок, которые вытаскивали из-под ребенка, не разворачивая его.

Вместо нее подкладывали «чистую», сухую. Но чистыми они уже не были. Из-за отсутствия достаточного количества горячей воды мы не имели возможности простирывать, как следует, детское белье. От этого пеленки стали грязно-зелеными, одеревенели. Очищенные и выкрученные мы сушили их, как рубашонки детские, чулочки, оригинальным способом, придуманным нами. Мы обматывали их вокруг своих ног, рук, спины, груди и так сушили.

В Томск поезд пришел вечером. Все уже было бело кругом. Глубокий снег лежал на земле. Вдоль поезда длинной колонной выстроили заключенных. Все смотрели на нас, матерей с детьми на руках, которых выстроили у двух наших вагонов. Посчитали, и конвоиры повели нас к грузовикам. В тюрьму. Я не плакала и не кричала. Крепко прижала к себе Галю. В этот день у нее наступил кризис в болезни. Температура с 40,8 упала до 35,6. Она так ослабла, что уже не брала грудь. И думала только об одном — довезу ли я ее живой? Носик, личико холодное, в капельках пота. Я нагнулась, дышала над ней, чтобы согреть ее. <…> В этот самый момент по дороге в тюрьму, когда меня охватила тревога за моего ребенка, в котором еле теплилась жизнь, я почувствовала, как из самой глубины души поднимается еще одна тревога за близкое, родное… Что произошло в стране, в партии? Почему расстреляли Васю, в котором не только я была уверена, гордилась, как верным сыном Родины? Почему меня, его жену, как тяжкого преступника, везут с ребенком в тюрьму? Зачем эта винтовка, дулом направленная на меня, овчарка с оскаленными зубами? Нет, от всего этого можно сойти с ума! Что, что произошло у нас в стране, в партии? И тревога за это, дорогое мне, поднялась во мне, захлестнула всю. В этот момент я почувствовала, как возвращаются силы, воля. Жить, жить! Пережить все. Я осталась чиста перед партией. Я еще буду нужна ей. Мы подъехали к тюрьме. Так вот какой он, этот огромный «Мертвый дом», знаменитая царская «пересылка». Повели нас через несколько ворот, которые открывали перед нами и сразу же, впустив нас, закрывали. Поднялись по узкой лестнице с переходами и пошли по длинному коридору. Мне запомнился этот коридор в тюрьме.

Томская пересыльная тюрьма / Фото: предоставлено музеем "Следственная тюрьма НКВД"

63 матери идут с закутанными грудными малютками. Шаги наши отдаются в сердце, в мозгу. И кажется нам, что мы отсчитываем последние шаги перед своей могилой. Верные стражи по-прежнему зорко охраняют, сопровождают нас. Конвоиры с овчарками остались во дворе тюрьмы. Нас же до дверей камер ведут конвоиры с винтовками наперевес. На их лицах настороженность. Шутка ли? Привели жен врагов и изменников Родины.  Остановились. Надзиратель открыл тяжелые железные двери с глазком, и мы зашли со своими маленькими детьми в этот каменный гроб. И было у всех ощущение, будто стоим мы у своей собственной могилы. Кто-то из детей заплакал. Мы услышали, как одна мать глухим голосом сказала: «Похоронены...». И опять тишина, жуткая, такая, от которой мурашки по телу пробежали. Вдруг раздался крик: «Нет, нет, дорогие, родные сестры, не похоронены мы. Идите сюда, скорее, читайте!». Так кричала, звала нас одна из вошедших в камеру матерей. Подошли. Читаем вырезанные на нарах слова: «Жены, мужайтесь! Все будет со временем вскрыто. Мы и вы будем оправданы». А под этими словами ряд подписей. По мере того как мы разбирали подписи, раздавались крики. Матери плакали. В фамилиях узнавали многих ленинградцев. Одна мать нашла фамилию своего мужа... Мне запомнилась одна подпись – Шумский.

Разместили нас в двух грязных, холодных, полутемных камерах. Высоко на потолке лампочка. Она тускло светит. На стенах следы от раздавленных клопов. Они безжалостно кусают детей, нас. В камере удушливая вонь. Из переполненных параш твердое и жидкое содержимое вытекает на пол и замерзает. На окнах решетки. Стекла окон изнутри покрыты льдом. К полудню лед оттаивает. Вода стекает на пол. Сыро, холодно. Чтобы как-нибудь спастись от клопов и быть подальше от обледенелых окон и покрытых зеленой плесенью стен, мы отодвинули от них деревянные топчаны, на которых одетые лежали день и ночь. Возле нас лежали наши дети.

Камера в томской пересыльной тюрьме / Фото: предоставлено музеем "Следственная тюрьма НКВД"

Три раза в день под конвоем выводят нас оправляться. Детей на это время оставляем на дежурную мать. Сдвинутые топчаны образовали сплошные нары. Вставали мы с них уже с трудом, обессиленные, шатались. В глазах темнело. Эта крайняя слабость была от того, что день и ночь кормили грудью детей. Питались плохо. Те же 400 грамм хлеба сырого, кислого. Тот же черпак баланды, две ложки каши. Вечером и утром кружка кипятка. Ходить от слабости мы уже не могли. Все время лежали. Когда выводили нас оправляться в тюремный двор, где к уборной нельзя было пробраться, так как она вся была в глыбах льда, мы шли гуськом, держась друг за друга. Упорно, настойчиво мы ежедневно требовали к себе начальника тюрьмы. Но он не являлся. Намного позже мы узнали, что он говорил: «Ну, чего я буду ходить к ним? У меня строгорежимная пересыльная тюрьма. Такая категория заключенных, как члены семьи, жены, у меня впервые. Я применяю к ним тот же режим, как и ко всем политическим преступникам. Других установок я не получил».

А между тем, положение наше становилось все тяжелее. Дети стали болеть. Двое детей на руках у матерей, на наших глазах, умерли. Еще две матери порезали себе горло стеклом. Их спасли. Позже я видела их в лагере. Остались без голоса. Шея всегда в повязке. Из

горла в отверстии на шее торчит трубочка. И мы решили. Нам ничего не оставалось делать, как объявить голодовку. Четыре дня мы не принимали пищу. Четыре дня привозили и отвозили бачки обратно. Хлеб тоже не принимали. Пили горячую воду. С нар уже совсем не поднимались. Надзирателя просили передать начальнику тюрьмы, что будем голодать до тех пор, пока не придет и не выслушает наши требования. На пятый день голодовки утром к нам явилась целая комиссия из пяти человек в форме НКВД. Говорить с ними камера поручила мне. Я согласилась, но с условием, если матери будут вести себя дисциплинированно, спокойно и чтобы особенно следили за душевнобольной. Сначала все было, как сговорились. Матери тихо лежали. Возле них дети. Вошедшие не поздоровались с нами. Позже я узнала, что староста камеры должна была при появлении вольных громко сказать: «Внимание». Этого мы не сделали, так как не знали. Стоя у дверей, пришедшие молча осматривали камеру. Смотрят на стены, окна, потолок. На нас не смотрят. Я обращаюсь к ним: «Пройдите, пожалуйста, в камеру и посмотрите, в каких условиях мы здесь живем с грудными детьми».

«А вы кто, уполномоченная с нами говорить?» – спрашивает меня стоящий впереди. «Да», – отвечаю я. «Что же вы хотите? Почему пищу не принимаете? Вы не в санаторий приехали». Матери лежат спокойно.

Я отвечаю ему: «Мы просим вас перевести нас в другую камеру. Пришлите нам врача. Больных матерей и детей надо положить в больницу. Мы кормим грудью детей, а потому нам необходимо улучшить питание. Молока у нас почти уже нет. Врач нам необходим. Дети наши болеют и умирают. Тела их покрыты нарывами от грязи. Мы не купаем их. Дайте нам горячей воды, корыта, тазы, мыло. Переведите нас в лагерь. Почему мы в тюрьме? В приговоре написано о заключении в лагерях. Если мы, неизвестно за что, отвечаем за наших мужей, то дети наши ведь остались свободными гражданами. Поместите их в детские ясли, куда мы будем приходить их кормить, а нам дайте работу». Пришедшие слушали меня внимательно, не перебивали. Я говорила и одновременно вглядывалась в их лица. Хотелось проникнуть в их сердца, узнать, что они думают, переживают в этот момент при виде потрясающей картины.

Потом  произошло что-то страшное. Только я произнесла слова «детские ясли», как потерявшая рассудок мать, каким-то образом вырвавшись из рук державшей ее, вскочила с нар с ребенком на руках. «Подлецы, убийцы, палачи! Берите, берите моего ребенка!» – кричала она, разъяренная. И в одно мгновение, в которое мы не успели опомниться, с криком бросила своего ребенка на пришедших к нам. К счастью, матерям сразу удалось подхватить ребенка. Он не упал, не ушибся. Только, сильно перепугавшись, громко и так жалобно заплакал. А мать ребенка билась в припадке безумия. С пеной у рта она искусала себе губы, пальцы, размазала кровь на лице. Ее с трудом сдержали. Я продолжала стоять на нарах с ребенком в руках. Пришедшие к нам молчали.

Стояли спокойно, не глядя на нас, не показывая, какое впечатление на них произвел поступок безумной. Потом стоящий впереди, как видно главный, закричал: «Ах, так! Мы хотели вам помочь, а вы нас подлецами обзываете! Ну, так сгнивайте здесь, контрики».

Конвоир томской пересыльной тюрьмы / Фото: предоставлено музеем "Следственная тюрьма НКВД"

Повернулся к дверям. За ним все. Вышли. Опять мы услышали, как звякнули ключи. Крепко закрыли дверь нашей камеры. И опять этот звук закрываемой двери на замок больно коснулся открытой, кровоточащей раны в сердце. Все стихло. Кончено. Только одно короткое мгновение в камере было тихо. Потом вдруг поднялся душу раздирающий общий рев, крик. Перепуганные дети заплакали. Еще три дня мы не принимали пищу. На четвертый день второй голодовки утром до раздачи пищи мы опять услышали, как звякнули в замке ключи. Кто-то отворял дверь. Я увидала входящих. Это был начальник тюрьмы. С ним зашла в камеру маленькая, худенькая, ничем особенно не приметная молодая женщина. Но… запомнила я ее на всю жизнь. Круглое с румянцем на щеках лицо. Голубые глаза, добрые и ласковые. Взгляд открытый, прямой. Во всей ее фигурке чувствовалась решительность, уверенность в себе. Гладко причесанные светло-русые волосы, заплетенные туго и заложенные венчиком на голове, как любят причесываться сибирячки.

Это была детский врач. Какое-то мгновение начальник тюрьмы и врач молча стояли у порога. И опять, на этот раз уже совсем ослабевшая, с трудом поднялась, встала на нарах с Галей в руках. <...> Долго у нас в камере пробыла детский врач. Каждого ребенка и мать она внимательно осмотрела. Спрашивала и все записывала, записывала в своей тетрадке. И все мы видели, как она, часто отворачивая лицо, чтобы никто не видел, платочком вытирала слезы... <...>  Позже мы узнали, что эта детский врач добилась в Москве приема у какого-то большого начальника НКВД. Подала ему подробную докладную записку с описанием вопиющих условий, в которых находятся в Томской тюрьме матери с грудными детьми. В этом своем письменном докладе врач ставила вопрос о необходимости пересмотреть закон об ответственности жен, и особенно о заключении их в тюрьмы и лагеря с грудными детьми, тем более что у них еще есть дети, которых разлучили с матерями и отправили в разные детдома Союза. Но глас ее остался гласом вопиющего в пустыне.


Фото: предоставлено музеем "Следственная тюрьма НКВД"

<…> Через два года нас, матерей с детьми, перевели из Томской тюрьмы в трудовой исправительный лагерь на ст. «Яя» по Томской железной дороге. Построили нас и повели к вокзалу. Дорога к нему шла через несколько улиц города. Проходящие граждане останавливаются, снимают шапки, кланяются. Старая женщина подходит к одной матери. Крестит ребенка. Видим: быстро, чтобы не заметил конвоир, сунула в руки матери кусок хлеба. Но он увидел и отогнал ее. <…> И вот мы уже в лагере «Яя». Это специальный женский лагерь. В нем девять тысяч заключенных женщин, главным образом, члены семьи, жены. Есть и уголовницы. Их называют «бытовички», нас – «контрики». Над лагерем с таким большим скоплением женщин часто пролетали самолеты бреющим полетом. Летчиков интересовало, что это за необычайный лагерь с женами, о чем они узнали. Но вскоре эти полеты были запрещены.

В лагере «Яя» находилась большая швейная фабрика из 10 цехов. По конвейерному способу мы, заключенные женщины, шили на моторных машинах обмундирование для армии.

Швейный цех / Фото: foto-memorial.org

Мы были горды тем, что в эти тяжелые годы для нашей страны работали на фронт, на защиту Родины. По сравнению с громадным бедствием, которое принесла война, наше личное горе ушло куда-то на задний план, как-то побледнело. Мы работали быстро, хорошо. Давали 150, 200 и 250 процентов выполнения плана. <…> Грозой для нас, для всей фабрики был приезд из Москвы военного инспектора из  Интендантства. Приехав, он прежде всего заходил на склад готовой продукции. Вытащит из пачки на выборку гимнастерку или брюки и… тут начинается наша казнь. Он входит в цех. Когда я вспоминаю при этом наши мучения, я могу их сравнить только с утонченными пытками инквизиции. Вот он подходит к мотору, останавливает его. Машины наши сразу замерли. Вместе с ними замирают наши сердца. Мы склонились над остановившимися машинами. Знаем, чувствуем, что надвигается гроза. В руках неоконченная деталь. Вот останавливается он посередине цеха. В руках у него пара готовых брюк. Он всеми силами пробует отрывать пуговицы, хлястики, тянет в обе стороны штанины: в цехе тихо. Он прикладывает такие силы, что швы трещат. И мы слышим, как они трещат. Этот инспектор «держиморда», «жандарм», как мы его называли, был заинтересован в том, чтобы браковать во что бы то ни стало даже тогда, когда брака нет. Тогда он заберет продукцию вторым или третьим сортом. Для него это будет дешевле, а для фабрики, для командования лагерем большой убыток. А для нас, заключенных, работниц фабрики, за обнаруженный инспектором брак – карцер, триста грамм хлеба в день и вода. Вот почему замирали наши сердца, когда этот палач заходил в цех. Размахивая брюками, штанины которых он всеми силами тянул в разные стороны, от чего трещали швы, он с пеной у рта, разъяренно кричал.

В один такой день, когда мы шили теплое обмундирование, стеганые брюки, бушлаты, ушанки, варежки, приехал за готовой продукцией наш мучитель. Получая этот пошив, мы особенно волновались. Вата была плохая, засоренная, отчего беспрерывно ломались иголки. Очень тяжело было шить быстро, и мы знали, что нормы не дадим, что хлеба получим З00-400 грамм на день и миску баланды. И вот входит инспектор в цех. Остановил мотор. Вышел на середину цеха. Поднял высоко пару готовых, стеганных на вате брюк. Смотрим: выковыривает он из гульфика слой ваты, показывает нам. «Что это такое? Вы что? Мало вам вашего срока? Может, добавить? А то и совсем к стенке, как последнюю падаль! На Гитлера работаете?!» Кричит с пеной у рта, захлебывается от злости, ненависти: «Вы почему, как следует, не отепляете гульфик?! Вы что, против того, чтобы после войны у нас дети рождались, против советского поколения! Хотите, чтобы у бойца детородный член замерз?! В порошок вас изотру! Сгноим, контра проклятая, фашистки!»

На фабрике из десяти цехов в двух работали уголовницы. Они знали, что к ним лучше относится кое-кто из командования лагеря, чем к нам, контрикам. И они делали, что хотели. План выполняли на 42-46 %. Сознательно выводили из строя машины, ломали иголки. Сядет спиной к машине, мотор работает, а ей наплевать. Никакие уговоры бригадира, начальника цеха на нее не действуют. «Пусть контрики, жены работают, а мы посмотрим».  За порчу машин, саботаж сажали их в карцер, прибавляли срок, а им хоть бы что, привыкли.

<…> За сто процентов выполнения плана получали четыреста грамм хлеба, миску баланды. За выполнение больше ста процентов, то есть за ударную норму, получали пятьсот грамм хлеба, миску баланды и на второе кашу. За стахановскую норму сто пятьдесят, двести, двести пятьдесят процентов получали шестьсот грамм хлеба, баланду получше и кашу с постным маслом. Но стахановскую норму все тяжелее и тяжелее было давать, так как мы совсем обессилели. В результате переутомления и голода началось повальное заболевание пеллагрой (дистрофия III стадии). Очень много женщин от нее умерло. Заболела этой болезнью и я. Долго пролежала в больнице. Полутруп. Кожа да кости. Удивляюсь, как выжила. 

После выздоровления меня оставили в больнице работать медсестрой. К этому времени относится еще одно событие. Начальником лагеря был Кий. Я запомнила его хорошо. Он проявлял большую заботу о заключенных, которые честно работали. Особенно проявлял внимание к нам, матерям с детьми. Организация яслей была делом его рук. Усиленное питание для кормящих матерей тоже. Освобождал матерей от тяжелых работ.Так вот, однажды этот начальник вызывает меня и говорит: «Зека Сандрацкая, тебе поручается воспитательная работа среди малолеток». Малолетками назывались малолетние правонарушители. Было у нас в лагере их 250 человек в возрасте от двенадцати до восемнадцати лет. На предложение начальника, которое меня крайне поразило, я ответила, вернее, как-то выпалила, правда, с иронией: «Что вы, что вы, гражданин начальник! Как вы можете поручать воспитательную работу мне, врагу народа, контрику?!» А он мне отвечает спокойно: «Какие вы, жены, враги, прости господи?! На фабрики даете двести пятьдесят процентов выполнения. Просто попали в ежовые рукавицы».

Работу с малолетками я начала. Составила план, одобренный КВЧ. Работа меня эта заинтересовала и захватила. Начала я ее с волнением. Подошла к детям, исковерканным всякими обстоятельствами жизни, с чувством матери. С малолетками надо было не только проводить беседы, разъяснять, разговаривать с каждым в отдельности, но и быть с ними, когда они работают, отдыхают, едят. Даже когда спят, раза 2-3 в ночь надо было пройтись по бараку. За едой необходимо было следить, чтобы они все съедали, не прятали хлеб, чтобы его потом обменять на махорку. Все это нелегко было организовать. Сначала ребята смеялись надо мной, не доверяли. Тащили у меня все, начиная с пайки хлеба, очков, подушки, одеяла. Я знала, что это делают они,  потому что они сами с издевочкой об этом говорили. И вот я сама не заметила, как нашла к их сердцам ключик. Потом они сознавались мне: «Хотели тебя разозлить. Нарочно тащили у тебя. А ты какая-то чудная. Внимания не обращала». Через некоторое время все,  что утащили, вернулось ко мне. Когда кто приносил, я не видела, не знала. Но так, между прочим, мимоходом нельзя говорить спокойно об этом позорном, удручающем явлении нашей жизни, о преступности среди малолетних. Хочется написать об этом отдельно.

Помню, мучил меня вопрос. Правильно ли, когда малолетних за совершенные ими различные преступления помещают в общий лагерь. Ведь в нем взрослые преступники, матерые рецидивисты, бывалые, опытные бандиты, воры вовлекают малолеток в новые преступления, учат квалифицированным методам воровства, взломов, вовлекают их в разврат.

Был один случай. Как-то вечером, выходя из барака на дежурство в больницу, я у входа увидела девочку лет 11-12 из малолеток. Она сразу привлекла мое внимание. Стоит как-то кокетливо. Поза развязная, вызывающая. Подходит к ней известный в лагере Леша. Он рецидивист, крупный преступник, жиган. Ему 35 лет. У него шесть приводов обратно в тюрьмы и лагеря. Большие сроки. Четыре побега. Специальность – ограбление с убийством. В лагере он не работает, мотивируя тем, что «от работы лошади мрут». Но у него все есть. Питается он хорошо. За отказ от работы часто сидит в карцере. Так вот, этот самый Леша, которому 35 лет, подходит к девочке. Слышу, он говорит ей: «Малышка, в кино хочешь? Бери билет. Ночью тихонько придешь ко мне. До отбоя заходи в наш барак. Запрячься под загонку, а как потушат свет, забирайся ко мне». В лагере у нас было в клубе кино. Клуб был маленький. Всех не вмещал. Билет в кино достать было трудно. Но Леша всегда все доставал. Для него никаких не было трудностей. Девочка охотно взяла у него билет. Кто из детей не любит кино? Но какой страшной платой она платила за него… И когда она протянула руку за билетом, в движениях и во всей фигурке ее чувствовалась гордость: «Вот, мол, знайте мою цену. Меня уже можно купить». И она кокетливо, еще с детской угловатостью, улыбалась этому подлецу. Она была довольна, что в ней, еще далекой до зрелости, уже нашли что-то женское. Она была довольна, что обладает этим «капиталом». До сих пор не могу забыть эту девочку. Я вижу ее. Она передо мной, как горький упрек тому, что не ликвидированы еще такие гнойники, как преступность среди малолетних, проституция.

Моих детей постигла печальная, тяжелая судьба. Двенадцатилетнюю дочь Искру отправили в детдом в Ульяновск, а Светлану десяти лет и Володю восьми лет в Орловскую область в детдом для малолетних преступников. В этом детдоме мальчики били Володю за то, что он не хотел с ними воровать. Били его по голове, отчего он перестал слышать на одно ухо. Эта потеря слуха для жизни сына оказалась роковой. Ему было тридцать два года, когда он трагически погиб. Его раздавил контрольный груз крана, когда он на высоте строящегося завода принимал деталь. Гибель сына была отзвуком всей трагедии нашей семьи, павшей жертвой репрессий периода культа личности Сталина. После детдома Володя работал в системе «Стальконструкция». Высотником- монтажником, электросварщиком, клепальщиком. Из детского дома я получала письма от Светланы. Безысходной тоской по матери, отцу,  родному дому проникнуты письма моей десятилетней дочери. Светлана мне писала: «Дорогая моя, любимая, золотая моя мамочка! Не всегда же будем мы жить в разных местах. Настанет же такой день счастливый в нашей жизни, когда мы, как и раньше, будем все вместе, папа, ты и мы. И опять будет нам весело, хорошо. Будет, будет такой счастливый день». Светлана заболела психически в детском доме. На мой вопрос о причине смерти мне из больницы врач ответила: «Ваша дочь серьезно и тяжело болела. Нарушены были функции мозговой, нервной деятельности. Чрезвычайно тяжело переносила разлуку с родителями. Не принимала пищу. Оставляла для вас. Все время спрашивала: «Где мама, письмо от нее было? А папа где?».  Когда Светлана была жива, она прислала мне стихотворение. Оно переходило из рук в руки матерей. Они читали и горько плакали. А я за стихотворение дочери три дня отсидела в карцере на трехстах граммах хлеба в день и воде. Обвинили в распространении «вредного» письма. Письмо со стихотворением у меня отобрали. Выйдя на волю, я по памяти его восстановила.

После работы приходила в ясли проведать Галю. Она бросалась ко мне навстречу,  обнимала, целовала, заглядывала в глаза и приговаривала: «Дай лобик поцелуть, глазик, щечки». Забавная, веселая, подвижная. Хоть лагерь у нас женский, но есть некоторое количество мужчин. Это специалисты швейники. Их затребовали для фабрики из других лагерей. В яслях находились их дети от связи с заключенными женщинами. Сожительство между заключенными запрещалось, строго преследовалось, но они как-то  устраивались. Так появлялись лагерные папы, лагерные дети. И когда такой лагерный папа приходил проведать своего ребенка, все остальные, у которых уже пап не было и они не знали вообще, что это такое, так как родились через месяц, два после их ареста, все вместе с его ребенком были ему рады, радостно подбегали к нему, обхватывали за ноги, карабкались, смеясь, на колени. В такие моменты я видела, что и с Галей моей происходит что-то неладное. Она не понимала, но многое стала замечать. Ей шел уже третий год. Своего папу она не видела, не знала.


Детские ясли при лагере. 1940-е / Фото: предоставлено музеем "Следственная тюрьма НКВД"

И вот, когда я однажды пришла проведать свою дочку, произошло такое, что больно ранило мое сердце. Галя сидит у меня на руках, обнимает меня своими ручонками, целует, смеется, что-то рассказывает… и вдруг замолкает. Смотрит серьезно и пристально в сторону, где сидит один папа и держит на руках свою дочку, которая тоже радуется встрече, обнимает отца. В одно мгновение, я и не успела заметить, как Галя сползла у меня с рук на пол, подбегает к тому папе, взбирается ему на другое колено. Так сидят они друг против друга, две подружки. Вижу, Галя заглядывает ему в глаза, обнимает, целует и радостная, сияющая, произносит незнакомое, но такое хорошее слово: «Папа, папа!» –называет она чужого, не своего. А каково мне было в этот момент?!..

Когда Гале пошел четвертый год, она стала замечать окружающую ее обстановку. Лагерь был большой. Длинные деревянные большие бараки. Высокая запретная зона. На вышках конвоиры с винтовками. Внизу с внешней стороны у каждой вышки овчарки. Галя забрасывала меня недоуменными вопросами, когда я гуляла с ней по двору лагеря. Услышит лай собаки, которую она никогда не видела, и спрашивает: «Что там? Хочу туда». Тянет меня за руку к зоне, за которой была такая желанная, но еще далекая до окончания срока воля. Я поняла, что ребенку со мной больше нельзя оставаться в заключении. Я написала прокурору Союза и просила его разрешить отослать ребенка родным. Одновременно я написала сестре моей матери в Москву, Серафиме Ильиничне Гопнер, и сестре моей, Рахили Карловне Сандрацкой. Я писала им, что Галя уже все начинает замечать, что условия для дальнейшего развития ребенка в лагере неподходящие, и просила их до моего возвращения взять дочку мою к себе. Я получила от них согласие. Вскоре от прокурора Союза начальник лагеря получил приказ о том, чтобы Галю отвезли к родным в Москву.

<…> Так начался второй этап в моей жизни в заключении, без ребенка. Я отбывала свой срок заключения не только в лагере «Яя». Меня, уже не как зека-мамку, а просто зека, часто по этапу отправляли то в один, то в другой лагерь. Обыкновенно, было ли это летом, осенью, зимой, мы, выстроившись колонной, мужчины и женщины, шли пешком по широкой сибирской дороге. В лагерях «Тайга», в Старокузнецком лагере, на руднике «Темиртау» мы, члены семьи, жены, выполняли тяжелые работы по строительству дорог, рытью и проведению водопровода, канализации и много, много других работ. <…> Девятого мая 1945 года, в День Победы над фашистской Германией, начальник лагеря на руднике в Темиртау, где кончался мой срок восьмилетнего заключения, предложил мне выступить на митинге перед заключенными. Этот май в заключении был необычный. Он принес нашей Родине победу. Этот май 1945 года должен был нам принести долгожданную свободу. Со дня на день мы ждали освобождения. На душе было хорошо. И вместе с тем грустно. Грустно потому, что на эту последнюю весну в заключении я еще смотрела через решетку. И вот уже первое мая 1947 года. Горношория. Рудник в Темиртау около монгольской границы.

Срок по приговору кончился в 1945 году, а нас почему-то задержали на два года. В ожидании освобождения прошла еще и еще одна весна, два коротких лета. В декабре 1947 года я была освобождена. Но воли настоящей не было. Поехать в родной город Одессу, где я родилась, училась, работала, нельзя было. В Ленинград, где прошла моя жизнь в работе, в семье с детьми, с Васей, тоже нельзя было. Это были города, где люди из заключения не имели права жить. И я скиталась еще восемь лет, высланная в отдаленные места. В 1955 году волею партии были восстановлены добрые имена верных борцов за дело коммунизма, погибших в 1937 году, павших жертвами репрессий периода культа личности Сталина. Среди этих имен – имя моего мужа, Горба Василия Ивановича. После этого я была реабилитирована и восстановлена в партии. Все, что я пережила, не надломило меня. И сейчас одно у меня желание. Весь остаток своей жизни так прожить, чтобы еще быть нужной и полезной партии и Родине.

 

Поделиться:

Также рекомендуем почитать:
| Глава Перми отказался выдвинуть на награждение почётной грамотой города председателя регионального отделения «Мемориала»
| «Сталкер» откроет летнюю сессию «Пермских гражданских сезонов 2019»
| Игры на костях Сандармоха. Почему на месте сталинских расстрелов ищут могилы красноармейцев
«Вместе!»
Чтобы помнили: трудармия, лесные лагеря, Усольлаг
Ссылка крестьян на Урал в 1930-е годы
| Там были разные люди
| Оправдать свое существование на земле
| Главная страница, О проекте

blog comments powered by Disqus