⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒

2.40. Власть скрывала правду

Воспоминания Лиры Георгиевны Самойловой

Когда в 1938 расстреляли моего отца Самойлова Георгия Григорьевича, мне было всего восемь лет. А когда в 1943 умерла моя мама Александра Ивановна – тринадцать. Память сохранила детские переживания серией отдельных картинок, образов.

Моя мама, а особенно тётя Любовь Ивановна и бабушка Клавдия Никоноровна, у которых я жила после смерти мамы, как и все в то время не без основания жили в страхе и боялись всяких «лишних» разговоров. И меня предупреждали: «Помалкивай!» Даже анекдот мог перевернуть жизнь человека и его семьи (как это было с моим дедом). Тем более боялись хранить документы и письма. Уже после смерти матери я случайно обнаружила в старом сундучке на кухне свёртки с бумагами, где папиным красивым убористым почерком были записаны разные показания то ли с первого суда, а скорее всего с партсобрания, где его исключали из партии. Через какое-то время я захотела к ним возвратиться, но обнаружила, что они исчезли. Возможно, когда бабушка застала меня плачущей за их чтением, она испугалась и сожгла их. Но ряд важных документов, к счастью, сохранился.

Мой отец Георгий Григорьевич Самойлов родился в 1902 в деревне Ширяево Волоколамского района Московской области в многодетной крестьянской семье. С 15 лет начал работать. Потом переехал в Москву. С 1922 по 1924 работал наборщиком в типографии «Красный Пролетарий». С 1925 по 1927 служил в Красной Армии – в Московской Пролетарской Стрелковой Дивизии. После службы возвратился в типографию, где проработал до 1930 года.

В 1928 он женился на Размаховой Александре Ивановне. Моя мама родилась в 1902 в селе Молвитино (Сусанино) Костромской губернии в семье зажиточных работящих крестьян. Закончила церковно-приходскую школу. Семья мамы до революции помимо сельского хозяйства занималась промыслом. Её отец Размахов Иван Флегонтович зимой шил шапки в Москве в районе Зарядье.

В сентябре 1929 появилась на свет я. Отец, будучи уже семейным человеком, поступил в Московский нефтяной институт им. академика Губкина, где учился в 1930-35 годах. Одновременно он работал во Всесоюзной конторе Геофизических разведок.

В феврале 1935 этот трест и Московский Нефтяной институт командировали отца в город Пермь в трест «Камнефть» «для сбора геологического и геофизического материала». В то время, видимо, начиналось освоение нефтяных месторождений в наших краях. Судьба распорядилась так, что и я с мужем оказалась в 1951 году в Перми, где и живём по сей день.

Жизненные обстоятельства в нашей семье складывались таким образом, что отец в мае 1935 года заключил с «Дальстроем» НКВД трудовой договор и был направлен в район Верхней Колымы для работы в качестве геолога-прораба.

В начале 1936 года мы с мамой поехали к нему. Сначала поездом Москва-Владивосток, а потом на корабле Владивосток – порт Нагаево (Магадан). Плыли несколько дней в жуткий шторм до 10 баллов – воду заплёскивало на вторую палубу. Я всё время лежала и ничего не могла есть. Мама чувствовала себя немногим лучше, но её главной заботой всегда оставалась я, и каким-то невероятным образом она сумела договориться, чтобы из жуткого переполненного трюма нас вдвоём перевели в медпункт – маленькую комнатку, где по полкам ходили ходуном и дребезжали стеклянные пузырьки. Я не могла встать от слабости. Когда мы, наконец, прибыли в бухту Нагаево, папа нас не встречал – уже две недели мела пурга, и дорога от приисков оказалась непроезжей. Пока мама выясняла, в чём дело, помню, как стою с бидончиком от яиц в руке, позади качается на волнах пароход, впереди – высокий-высокий берег с домом наверху, опускаются сумерки, а из репродуктора потрескивает мелодия: «Скажите, девушки, подружке вашей, что я ночей не сплю, о ней мечтаю...»

Пережидая непогоду, одну или несколько ночей мы провели в каких-то комнатах с другими женщинами, пока не приехал отец. Жили мы на приисках – в Штурмовом и им. Водопьянова. Мама работала счетоводом.

Из самых ярких впечатлений – местные жители в диковинных расшитых одеждах, олени, и как мы катались в собачьих упряжках. На одном прииске было немало детей, был даже детский сад, а на другом я была единственным ребёнком. И, конечно, все меня баловали гостинцами, к ужасу мамы таскали мне бурундучков, которые уморительно катали драже по подоконнику. А один раз подарили очень сердитую белку-летягу.

Но запомнилось и другое: барак с заключёнными, куда как-то раз взяла меня с собой мама – видимо, у неё там были дела по работе. Вместо входной двери – полог из какого-то материала, нары, печка-буржуйка. Помню плац, на котором обучали овчарок: они бросались на людей, одетых в длинные толстые телогрейки. Было страшно.

Перебирая крупинки детских воспоминаний про Колыму, натыкаюсь на смутные картины. Вот странный человек в шубе копается в промёрзшей помойке, а называют его все почему-то прокурором. А вот колоритный бородач. Говорили, он – старовер, не признающий советскую власть, и что отказывается принимать лекарства и долго не протянет. Помню, как мама наказывает: «Будут что-нибудь давать – бери, не отказывайся, но ни в коем случае не ешь!» И кто-то вручает мне кусочек сахара.

И наступил проклятый 1937 год. В феврале 1937-го – первый арест отца, в апреле – суд. Приговорили по статье 58-10, часть II, к 5 годам лишения свободы за «антисоветскую пропаганду и агитацию». С этого момента начинаются мамины хождения по мукам. Она неоднократно ездит хлопотать за мужа с приисков в Магадан, а это 500 км на грузовом фургоне в дикие морозы. После подачи кассации папу временно освобождают.

Помню, как однажды отец пришёл домой, как потом мне рассказали, после взятия отпечатков пальцев. «Дочка, где-то в тумбочке спирт. Дай, пожалуйста». Выпил и заплакал.

В декабре 1937-го – второй арест. Судила его тройка НКВД по «Дальстрою» и приговорила «за участие в антисоветской вредительской организации» к расстрелу. 8 марта 1938 года приговор приведён в исполнение. Так трагически на 36-м году закончилась жизнь моего отца. Но мы об этом ничего не знали.

Ничего не было известно до самой реабилитации в 1958 году, когда я получила справку по первой и второй судимости. Приговоры и суда, и тройки отменены за отсутствием состава преступления. Но в этих справках ничего не сказано о самих приговорах. Более того, в свидетельстве о смерти, которое мы получили в том же 1958 году, написано, что отец умер 8 августа 1940 года (откуда эта дата на 2 года позже реальной?!), а причиной смерти вместо пули названо «кровоизлияние в мозг».

В 2007 году «Мемориал» выпустил диск с данными о 2,6 миллионах репрессированных. Благодаря этому диску я узнала, что отец был расстрелян, и когда это произошло на самом деле. На мой запрос, какой же был приговор, Магаданский областной суд (который 50 лет назад сообщил об оправдании отца) ничего не ответил. Зато прокуратура Магаданской области свой долг выполнила, прислав обстоятельный ответ (за подписью Н.В. Харченко) и справку о реабилитации, где сказано о расстреле отца.

Власти скрывали правду, чтобы скрыть свои преступления. «Правда лечит, ложь калечит» (любимая поговорка моего супруга). Видимо, лечиться власть не любит. Только через 21 год я получила от государства первое официальное подтверждение о невиновности отца и о его смерти. И только через 70 лет я доподлинно узнала, что он был расстрелян. 8 марта стало для меня и моей семьи днём памяти и скорби.

Моим внукам непонятно, как такое могло происходить. Им хочется знать, почему, по чьей вине. Мы не имеем доступа к архивам, да и неизвестно, дадут ли они объяснения этим абсурдным зверствам. Нам остаётся только строить догадки, основываясь на моих разрозненных воспоминаниях и нескольких сохранившихся документах.

Насколько я помню, мама была убеждена, что причиной всему стал следующий эпизод. Когда мы втроём жили на приисках, один знакомый с папиной работы приезжал как-то из Магадана в Москву. Папа дал ему наш адрес в Зарядье, куда тот заглянул навестить нашу бабушку. И бабушка за чаепитием рассказала ему много такого, о чём говорить тогда было опасно: что родители мои венчались, что меня крестили, что отец когда-то ходил на Красную площадь слушать Троцкого (послушать которого, кстати, по воспоминаниям той же бабушки ходила одно время вся Москва).

Могло быть и по-другому. Мой папа был человеком очень открытым, добрым, впечатлительным и, судя по всему, одарённым. Он чутко реагировал на всё, что происходило вокруг, и вполне мог где-нибудь неосторожно высказаться по поводу, например, издевательств над заключёнными. Этого было бы вполне достаточно, чтобы загреметь на 5 лет. А историческая ситуация складывалась так: его судили впервые в феврале, когда приказа Ежова с разнарядками на расстрелы ещё не было. Предположим, какие-то приличные люди пошли навстречу после подачи кассации и отпустили его после первого нелепого ареста. А тут сверху приходят разнарядки «столько-то расстрелять». «Дальстрою» надо выполнять план. А парень ко всему прочему интеллигентного вида, из Москвы – лучшей кандидатуры не найти. Впрочем, всё это лишь домыслы.

За полгода между последним арестом отца и нашим отъездом мама тщетно пыталась узнать хоть что-нибудь, мотаясь эти 500 км в Магадан и обратно. Какие-то сочувствующие советовали нам: «Уезжайте, пока не поздно!» Начинали сажать жён врагов народа. И мама, видимо, решила поскорее возвращаться в Москву. Не она одна. В мае 1938-го, в полном неведении о судьбе отца, мы отплывали во Владивосток. На огромном корабле с нами ехало много женщин с детьми. Помню, как кто-то воскликнул «Киты!», и я вместе со всеми побежала смотреть, как они выпускают фонтаны воды. Дети есть дети. Мы носились по палубе, играли в трюме и, не понимая ужасов происходившего, пугали друг друга страшилками понарошку: «В чёрном-чёрном городе...».

Не могу забыть, как, приехав в Москву, мы шли к своему дому в Зарядье по Старой площади. Мама с трудом тащила тяжёлые чемоданы. Люди в штатском не разрешили ей поставить их и передохнуть: рядом – ЦК ВКП(б)!

С восьми лет я хорошо знала, что нужно молчать. Мама очень ясно дала мне это понять: «Об отце ни слова!» И больше двух десятилетий я никогда не рассказывала историю моей семьи никому, кроме мужа. Этот страх, приобретённый в детском возрасте, остался со мной на всю жизнь. И даже спустя 70 лет, вспоминая, например, как мама неожиданно грубо огрызнулась на едкое замечание какой-то женщины про папу, я ощущаю, как краснеют щёки, и меня пробирает холодный пот.

После всего пережитого на Колыме, после потери мужа мама окончательно подорвала здоровье в голодной и холодной военной Москве, когда последнее отдавала мне. Она слегла в больницу в феврале 1943 года с диагнозом «общее истощение». 17 марта 1943-го мама умерла. Похоронили её на Даниловском кладбище. Где похоронен папа, неизвестно.

 


Поделиться:


⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒