⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒

2.18. «Смерть Сталина спасет Россию»

Запись беседы с Александром Васильевичем Мильчаковым1 от 13 мая 1997 г.

Дело было в Покров. Осень. В селе, где я работал избачом. Очень маленькая зарплата. И в этот Покров как раз подстыло, снежок выпал. В селе был престольный праздник. Съехались люди из сел и деревень. А школа заготовляла дрова, и сельсовет тоже. Я возил бревна. А в это время говорят, что проезжал Председатель Совета министров, и на тракту машина завязла. Вызывают несколько лошадей вытаскивать ее. Я тогда беру лошадь как будто для этой цели. Но у меня была другая цель: я заезжаю домой, беру рукопись своего отвергнутого романа и мчусь туда. И я выбрал момент, даю ему рукопись со словами, что здесь описано положение в колхозах нашей области, положение колхозников. «Обратите внимание, пожалуйста». Я протянул ему рукопись, но она сразу попадает в руки человека в форме чекиста. Тот рукопись взял и сказал: идите-идите. Я обратно приехал и понял, что совершил страшную ошибку. Я понял, к кому попадет рукопись. А рукопись была вот о чем. Колхозникам тогда платили по копейке за трудодень. И когда давали аванс, у кого-то хватало на пол-литра, а у кого-то еще меньше было денег. И больше денег не дадут. Дадут по сколько-то грамм зерна…

Приезжал к нам представитель райкома партии. Обсуждают письмо к Сталину, где написано о перевыполнении плана. «Рады доложить вам, товарищ Сталин, что план по сдаче государству колхоз перевыполнил». А в это время пришел конюх. Он был хромой, у него с гражданской войны одна деревянная нога. Он на печь залез и храпит. Председатель колхоза со страхом поглядел на представителя райкома. «Да что же это такое?! Мы тут про Сталина говорим, а тут храпят!». – «А я не сплю, я все слышу. Напишите Сталину, что корова Машка дает четверть литра. Лошади плохо ходят: им жалеют овса». Тогда конюху представитель райкома партии говорит, что его арестуют. И председатель вызывает сына, тот приходит с ружьем. И под ружьем конюха отвели. Правда, его прокурор освободил: какой в лагере толк от хромого человека?

Я и думаю: «Помирать – так с музыкой!». Я пошел в магазин. Купил яблок, купил водки. Выпил и решил, что я пропал. Потому что знаю, что люди, арестованные в 1936 году, все еще не вернулись. А мне с моим здоровьем попасть на большой срок – я там погибну. Я от туберкулеза еле избавился. И начал колхозникам рассказывать, что главный виновник создавшегося положения – Сталин. И когда меня схватили, повели, то я решил еще крикнуть: «Меня арестуют. А вы-то сколько будете терпеть? Чего вы дождетесь? У вас такая же судьба, только вас другим способом изведут. А что такое СССР? Это «Смерть Сталина спасет Россию»!». Меня скрутили, наломали меня как следует. Я хорошо знал, что меня не выпустят. Это было 14 октября 1951 года. Мне было 32 года. Я с 1919 года рождения. Я понял свое положение. Я кое-что слыхал о всесоюзном розыске, поэтому бежать даже не пытался. Меня долго не арестовывали. И вот 11 ноября стук. Я жене говорю: «Открой». Она открыла, заходит, говорит: «Саша, за тобой!». Вошли два милиционера в подпоясанных полушубках, с пистолетами. И впереди них заместитель начальника милиции. И еще три человека. Это понятые: председатель колхоза, стукач; председатель сельсовета и еще один, парторг, который мне скручивал руки. А начальник вынимает бумагу, а там ордер на арест и обыск. Меня обшарили, сделали шмон. У меня был большой чемодан с рукописями и фотографиями, с дневниками. Все рукописи изъяли. Оставили почему-то письма и фотографии. А когда я освободился и приехал, то оказалось, что сестра моей жены фотографии и письма порвала и бросила в печь. Она боялась за карьеру мужа. А я то надеялся, что если освобожусь, то хоть фотографии и письма останутся. Целый мешок моих дневников и рукописей один милиционер взвалил на спину. И меня повели… Я жил в деревне Баскино Тужинского района Кировской области. Меня сначала привезли в районный отдел милиции, в КПЗ.

Следователь меня спрашивает: «За что вас арестовали?». – «Вы знаете, мне не объяснили». – «Сами-то как предполагаете?» – «Наверное, за анекдот». – «Мы за анекдоты не арестовываем». – «Тогда не знаю». – «Придется сознаться». Я ничего не ответил, потому что загляделся на то, как молодой лейтенант читает мою фронтовую рукопись – повесть. Досталось и конвоирам: забыли взять мои фронтовые награды. Позднее я узнал, что за орденами приезжали...

Меня покоробило: старший лейтенант поднимает трубку и спрашивает коменданта: «Куда его сунуть?». Привели в камеру на нижнем этаже. Подвальная, сырая камера-одиночка. Окошечко, решетка. И у меня перед глазами промелькнула вся моя жизнь. Я был в пяти странах Европы. Участвовал в двух войнах. Вспомнились жена, дочка. Ей было четыре года, когда меня повели. Это точно вчера все было, но туда никак уже не перешагнешь. Я только на войне плакал два раза, и то по чужому горю. И тут я заплакал. В камере не было матраса – только решетка из металлических пластин. Я сидел на этой койке. Темно, света нет…

На допрос меня повели суток через трое. Тут со мной обращение было другое. Там такой верзила свирепого вида, большого роста указал мне на табуретку. Табуретка прикована. Он стал мне задавать вопросы. Ночи три он меня вызывал (меня только ночами вызывали). Потом спросил: «Кому вы рассказали в ресторане?». Я сказал, что был пьян и не помню. На самом же деле я рассказал трем человекам. И как он меня ни мучил, как ни угрожал, я все-таки волокиту протянул. Утром меня увели. И до следующего допроса у меня было время подумать, кто мог меня выдать. Я стал вспоминать, как себя вели эти трое. Один из них, как только я начал рассказывать, что со мной случилось, тут же взял свою тарелку с супом, хлеб и пересел за другой стол. Вернулся, как будто бы за вилкой, и сказал мне: «Эх, Саша, Саша, пропадешь ты!». Его я отмел. Второй был из нашей деревни. Он меня на год моложе, я его знаю с детства. Он тоже качал головой, не ушел, но старался перевести разговор на другую тему. Остается третий. Он мой ученик, учился у меня еще до войны. Я на него никак не думал. А потом вспомнил, что он меня разжигал в разговоре: «Ну и что дальше?», «А потом что?». Я стал ему про Сталина говорить. Сказал, что Сталина надо сместить, а то колхозы могут рухнуть. А он мне такой вопрос: «А кого вы вместо Сталина хотите – Трумэна?».

И когда меня на следующую ночь вызвали на допрос, я сказал, что вспомнил, кому сказал – моему бывшему ученику.

Потом мне дали другого следователя. У него был совершенно другой подход: он старался чуть ли не дружески со мной говорить.

Нас стали выводить на прогулки на 15 минут. Выводили в такие клетки, где мы гуляли. Крыши у клеток не было. И один раз из трубы повалила такая сажа, на меня стали падать остатки сожженной бумаги. Рукавишников объяснил так, что если бумаги к делу не относятся, их тут же сжигают. У меня сердце упало: сожгли мою рукопись, дневники. И я после этого решил устно их восстанавливать. У Рукавишникова допросы закончились. Ему разрешили купить в буфете съестного. На деньги, которые ему прислали в посылке. Правда, мне ничего не досталось. В тюрьме был закон: угощать только того, кто потом сможет отблагодарить, то есть тоже угостить. Он меня не угостил, но отдавал свою пайку – 650 граммов хлеба. Ему разрешили свидание, и приехал к нему брат-фронтовик, майор. И говорит: «Не вешай голову: тебе ведь всего 10 лет дали, а могли бы 25». Валенки ему привезли. И один раз вызвали с вещами… И мне дают такого соседа! Старик стариком. Борода большая. Он с лесозаготовок. Его там и взяли. А старик был совершенно невинен. Жил он очень богато. Он засаживал чесноком или луком по полгектара, а потом на рынок. И разбогател. Сына у него убили на войне. А дочь была с семилетним мальчиком. И познакомилась она с лейтенантом. И решил тогда лейтенант в дом вселиться и стать там хозяином. Старик воспротивился. Лейтенант его подпоил при свидетелях. И старик начал: с нас три шкуры дерут – денежные налоги отдай, потом натуральные; овец нет – шерсть сдай, тоже шкурами, – и так далее. И кое-что на себя наговорил таким образом. Свидетели есть, на старика донос, и за ним приехали…

У меня кончились эти допросы, и мне следователь заявляет: «Следствие закончено, можете что-то купить». А что купить: жена не приезжала, ничего не было. Конечно, я ничего не купил. «Какие у вас будут вопросы, просьбы?» – «Просьба есть, к прокурору». – «Хорошо, запишу, вас вызовут».

Приводят меня. Прокурор полковник Маслов. «Какие у вас жалобы?» – «Вот какое дело, просьба у меня. Почему мне приписано, что я допустил антисоветские высказывания? Какое же это антисоветское высказывание? Я говорил, что колхозникам нужно на трудодни платить, хотя бы минимально, чтобы можно было жить. И в отношении налогов сказал: зачем натуральные налоги, зачем же шерсть, картошку, молоко сдай и так далее, когда они земли-то не имеют, земля-то у них взята. Я вот еще что говорил, что пусть налог берут с них, как со служащих городских, с рабочих, от зарплаты. Если ему ее не выдали, так зачем спрашивать? Это же для укрепления советской власти нужно, чтобы люди здоровые были. Какое тут антисоветское высказывание?» Хотел-то сказать поскромнее как-нибудь, пообтекаемее, а распалился. Тут, наверное, я на себя наговорил. У них приговора еще нет, но они, конечно, уже решили, что мне дать. Сколько-то дней прошло – вызывают меня на суд. Как я и предполагал, главный доносчик, стукач – председатель колхоза. В трибунале за столом-то трое сидят, как на сцене, я сижу за барьером, тут свидетели. Мне там: говорил ли ты так? – говорил. Я не думал, что освобожусь, никаким образом, потому что я реалист. Если с 37-го года люди не вернулись, где же вернуться с моим здоровьем. Я внутренне похолодел. На фронте у меня так бывало: если смертельная опасность, похолодеет под ложечкой, весь сожмусь. Но я никогда не терял сознания, никогда не терял самообладания. Там нужно смотреть, кому-то подсказать, потому что там бой, самолеты летят, небо ровно черно. Это в Молдавии, после форсирования Днестра, самолетов столько. И когда они подходят, бомба прямо никогда не падает, летит наискосок, по ходу самолета. И вот думаешь: ну, твоя бомба… Я в пехоте тогда был...

Так вот, про суд. Я здесь так же сжался, весь похолодел, когда зачитывали приговор. А он, председатель суда, рассказывает, как будто нарочно, чтобы грознее было. Читает так: по такой-то статье (террористической) 25 лет лагерей строгого режима, по такой-то статье (антисоветские высказывания) 10 лет. Я и думаю: не расстрел! Вот где похолодел, слушаю дальше. Потому что я не знал: выше 25 лет нету срока. Не знал, что на самом деле по совокупности. И вот – 25 лет лишения свободы в лагерях строгого режима и 5 лет поражения в правах. Немножко отошло, но постепенно отходило. Когда меня повели (я галоши снимал, потому что валенки-то я худые надел, все равно снимут все хорошее, из-за этого, кстати, я в военной форме пошел, потому что я слыхал, что они военную форму не отбирают), я думаю, кому дать знать, взглядом или каким-то образом, чтобы жене сообщили приговор. Я тогда ничуть не думал, что она выйдет замуж. Два письма в год нам разрешали, я писал ей – от нее ни письма, ни посылки...

Приводят меня уже в другую камеру, там пять человек, и, к моему большому огорчению, один из них немец, а я их терпеть не могу. Может быть, меня сейчас кто-то порицает, но я фронтовик, и это мне незабываемо. В ту камеру определили, и я там долгонько был, недели две, там немец еще другой был, хороший человек. А этот все время канючил, чтобы ему то врача вызвали, то еще чего-нибудь, то ему дали кашу плохую, хотя мы понимали: кто там ее улучшит. В общем, нервотрепку устраивает. А другой – видно, что он работяга, хороший человек, он из немцев, которые у нас жили.

Последнее, что я хочу сказать, – что нас самым необычным образом повезли. В машину нас сначала наставили столько, сколько поместилось. Американская машина «студебеккер», у нее кузов большой, никаких скамеек, ничего не дали. Команда «садись!», и мы сели на согнутые ноги друг друга. Я думал, без ног окажусь. Когда понемногу везут, так воронок, на нем «Хлеб» написано или что-то, она же закрытая, ящик, а тут очень много скопилось народа, накапливали куда-то. Повезли нас, население-то ошарашили. Вот какой-то расхрабрился старик, нес какую-то сумку, и – раз! – эту сумку с хлебом нам. У нас четыре надзирателя сидят, надзиратель на него заорал: «Ты что, врагов народа кормишь!»

Я потом сообразил: нас концентрировали, на эшелон набирали. А там эстонцы, литовцы, латыши, бандеровцы – те, которые в американской армии воевали… В Кирове, пересылка. А там уголовники. Их вывели, (им тоже какой-то этап был). А уголовники на нас: «А, враги народа, фашисты!» Всячески нас обзывают, а у нас не только я в военной форме. Они и на меня орут: «Враг народа, власовец!» А один не вытерпел молодой, не вытерпел, остановился, и тому блатному (а он орет, визжит, топает ногами): «Ну хорошо, я враг народа, а ты кто?» – «А я вор, сталинский сокол!»

А я думаю про себя: нет, это еще пока цветы, а ягодки еще наши будут впереди… В общем, погрузили, бывалое дело, в эти товарняки, в эти вагоны. Я врываюсь, знаю, что делать, потому что нас на фронт бакинский из Ачинска, Красноярского края везли. Всех интересует, куда везут. Не можем понять. Проехали Котлас, но мы же не знаем, что Котлас. У нас одно окошечко маленькое, но мы не имеем права смотреть. Куда? Всем бы хотелось, чтобы не на север. Просто тоска берет, если на север. И все равно, каких только людей не находилось! Я с первым познакомился на этой самой пересылке, так он эмигрант из Китая. Там были русские эмигранты из Мургена и из Харбина, один из Шанхая, староста, я как-то сразу к нему подошел, он начал меня спрашивать, кое-чего сам рассказывать. Он из Москвы возвращался (у Солженицына есть, как это называется, – шарашкина контора, вот он из такой шарашкиной конторы). Мы не ожидали, что среди нас найдется такой, который разъяснит, куда нас везут. Один бедный пленный, он не был дома, на воле, на свободе больше десяти лет. В армии сержантскую школу закончил, 3 года отслужил, ему осенью демобилизоваться – война, плен, там в лагере, здесь сразу в лагерь попал. Вот человек, который не был на воле больше 10 лет (это же в 1952 году нас везут). И вот он два полена составит (там чурка была) и в окошко выглядывает, где останавливаемся и проезжаем. И вдруг он узнает поселок. «Да, – говорит, – ребята, нас едва ли не в Воркуту прут. За Котласом уже едем». – «Как ты знаешь?» – «А вот как знаю: сестра моя вышла замуж сюда».

Нашлись такие люди, которые на этих дорогах бывали. По болотам проведена была железная дорога. Нашлись люди, которые вот что сказали: их конвоем туда вели, у них даже конвойные замерзали. Там под каждой шпалой человек…

Так вот, я не считаю, что попал, как пленные или еще кто-то, невинным. Я попал, потому что за добро злом мне заплатили. Я заступился за колхозников, заступился за учащихся в сельских школах, потому что им не платили ничего, даже за работу, с нами работают, а им ничего не платят. Значит, по тем законам, которые существовали, я был виноват. Перед народом я не виноват. Перед Родиной я не виноват, хотя врагами народа называли нас, меня то же самое. Мне пощады нет, само собой. Меня некоторые эмигранты спрашивали: «Ты-то за что сидишь?» Я очень реально смотрел на положение: 25 лет, как я могу выдержать по состоянию здоровья, если я до этого по болезни демобилизован даже? Искупался я во время войны, во время отступления, в апреле месяце, в Днестре. Я заболел тяжело очень. Температура 40, хотели везти в санбат. Я не поехал. Как это так – я поеду в санбат не раненый? А нужно было ехать, потому что кое-как они меня подняли на ноги, а там в поход, под Яссы, 50 километров. А лошадь одна от штаба. А у меня кровь накапливается: плюю, смотрю – кровь. Я с лошади сошел, кому-то отдал лошадь. Наш фельдшер подошел, топчется возле меня: «Да это, наверное, из носа». Какое из носа, я захлебываюсь. Потом санрота едет, молодой врач, капитан, а он сразу сообразил, дает мне хлористого кальция, чтобы кровь остановить. Я тогда не знал, что такое. Немедленно мне укол, на повозку посадил, сказал, чтобы везли потихоньку. Так в санбат меня все-таки взяли, но я оттуда ушел скоро, как почувствовал себя хорошо, это в Молдавии еще. Под Яссы в бои мы не попали. Все это у меня прошло, тяжело после войны стало: ТБЦ, туберкулез. Долго все рассказывать... И с таким здоровьем через 25 лет я не вырвусь никак, и у меня веселого настроения не может быть. А у других спрашиваешь: что же вы подняли восстание против такого государства, воюете там, – допустим, бандеровцы. «А мы думали, что еще не успеем доехать сюда – нас американцы освободят». Да если учесть, что они посылки богатые получали. Посылки не получали только русские и немцы. Немцы – потому что переписки не было с Германией. А русские – потому что от врагов народа отказывались даже ближайшие родственники. Это как правило, в том числе у меня. Не говорю, что они все меня ненавидели. Ненавидели, что я попался, мои братья и сестры. Как теперь их карьера? А посылать было нечего: мама в колхозе, у нее еще дети есть, и маленькие. Очень богатые посылки получали из Прибалтики и Украины. Там у них такое правило: если семья выслана и родственников близких нет, соседи посылают. Считают за обязанность, как круговая порука: если не пошлют, то осудят другие. А посылка делала все: посильную работу, полежать, отдохнуть на койке и так далее. Если дашь деньги, то тоже можно. А я на это ничуть не надеялся. А потом из-за того, что я русский, они бы меня со свету сжили. А я полностью в их руках. Кому-то две ложки каши, мне одну, а латыш у нас там был, ему полную миску и с маслом…

Когда Сталин умер, Берию расстреляли, у нас сняли замки. Мы могли в свободное время выйти, внутри лагеря. А то под замком до завтрака. На завтрак ведут, через 3 часа обед, а потом 10 часов смена, не кормят. Но кто посылки получал, тот с собой брал, и придет – поест. У меня выходило, что за 4 часа я два раза поем, а потом на работе, потому что не успевали норму, да пока шмон, я ничего не ел. Я вообще не думал живым остаться… Украинцы, прибалты между собой дружны, и опасения не было, и надеялись на надзирателя, что он не скажет, а русские не могли доверять своему надзирателю русскому. Они колхозные, заморенные, они настолько запуганы, что нельзя надеяться, они сообщили бы…

– Расскажите, пожалуйста, как вас освобождали, как вы узнали, что вас освобождают.

– Три с половиной тысячи нас было в лагере, потом там этапы бывают то от нас, то к нам. Однажды 13 эшелонов приехало украинцев, бандеровцев, молодые все, лет до 35. Это уже после смерти Сталина. Видите, сколько я людей перевидал, и с очень многими общался, не говорю, что с каждым, но со многими разными. Когда я стал в теплице работать, ко мне многие обращались, свою историю рассказать и так далее. Стало совсем другое отношение, я не думал, что свое положение так поправлю. Мне стало можно жить там: работа посильная, она не легкая, но посильная мне, и отношение стало лучше.

Я уже говорил, что я на освобождение никакое не надеялся абсолютно. Но вот умер Сталин. Я, наверное, обрадовался не то что больше, чем другие, все обрадовались, а я очень по-серьезному это понял, что положение изменилось, что у меня появилась надежда, что можно будет освободиться. Я не надеялся, что он умрет, потому что он 20 минут в день работал, а пять должностей занимал, что же ему сделается. А тут вдруг… Но я узнал это нечаянно. Был один румын, прачка, он в бане стирал, у него до освобождения недели две оставалось. А у него, у бедного, у него синее лицо, руки синие от щелока, у него суставы болели. Он мне и говорит: «Ты ничего не знаешь? Отец нас оставил». Он по-русски хорошо говорил.

– «Отцом» Сталина называл?

– Так это в насмешку, между собой. Когда мы еще в тюрьме сидели, меня сразу Рукавишников предупредил, чтобы не говорить «Сталин».

– А какого числа вас освободили?

– Я освобожден 4 декабря 1954 года. Я три раза писал, тогда многие писали. И кое-кого освобождали. А мне два раза пришел ответ: осужден правильно. Я не хотел писать больше, но меня уговорили. Меня освободили как: во-первых, сняли с меня статью «террористические высказывания», за которую мне 25 лет дали, сменили на статью «антисоветские высказывания», за это 5 лет, не 10, которые прежде дали за высказывания, что колхозникам плохо живется. Значит, 5 лет осталось, а 5 лет подвели под амнистию. Я не подумал, что я не реабилитирован. Я, признаться, это слово-то и не слыхал. Я потом уже понял (там разговоры были, на пересылке), в чем дело, что меня уже не примут преподавателем истории, литературы, что мне беда. А вначале – о, такое настроение, освобожден!

Надзирателя, который должен нас вести, нету. Потом выходит: «Ну, давай иди, чего вы встали». И пошел впереди нас. Настолько непривычно. Из лагерей, когда выводили нас... Удивительно, что оглядываешься – нет ни собак, ни автоматчиков, надзиратель без всякого оружия идет вперед. Вот он ведет, и свет там видно, там, оказывается, забегаловка, пивная ли. «Погодите, ждите меня». И ушел. Мы мерзнем, перетаптываемся, его нет и нет… Потом так получилось, что я один на станцию шел. Немножко бегом бегу, вдруг вижу: три девушки с платформы гравий сгребают лопатами. Охраняют их два охранника. Как встали эти девушки и лопаты выронили: «Хлопец, до дому?» И соскочили. Охрана-то их прикладами да обзывают курвами и всяко, загнали, конечно, обратно. Мне вдруг стало стыдно, понимаю, конечно: чем я могу им помочь? – и все-таки. Ну, я, конечно, побежал: своя рубашка ближе к телу. Да и что я мог, ну что?..

Короче говоря, ничего там по-человечески не было. Все политзаключенные, насколько я знаю, начальство ненавидели. В то же время не подавали, конечно, виду и подчинялись. Обязаны были снимать шапку, когда даже надзиратель идет. Начальство не считало нас за людей. Чуть что: ты не забывай, кто ты есть. Здесь работу не выбирают – куда назначат. Меня преследовали за то, что я фронтовик, офицер. Там большинство были с Западной Украины, Прибалтики. Пленные, наши бывшие пленные, они, конечно, никогда меня не притесняли. А эти действительно, они так смотрели: а, он солдат в атаку посылал! Что значит посылал – я сам ходил…

То есть гнет у меня был и от чекистов, и в то же время от некоторых заключенных. Обыск, когда выходишь, и обыск, когда заходишь, расстегиваешь бушлат... Двое человек всего обыскивают, а там пятьсот, может, человек на морозе. Смена кончилась. Стоим, съежились. Блатной дрыном по спине, если кто-то плохо работает, только по намеку бригадира. Он здоровый, он подходит к нам ко всем, к съежившимся (пятьсот человек подошло, а когда шмон-то будет?), и поет: «Что вы, черти, приуныли и повесили рога? Вас на вахте ожидают лом, лопата и кирка»...

 


1. Мильчаков Александр Васильевич (р. 1919). Арестован в 1951 г. В 1954 г. вышел из лагеря.


Поделиться:


⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒