⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒

1.14. За нами никакого греха не было

Интервью с Николаем Ивановичем Мешалкиным

– Представьтесь, пожалуйста.

– Я, Мешалкин Николай Иванович, родился 5 декабря 1927 года в селе Ломовка Лунзинского района Пензенской области.

– Расскажите, пожалуйста, о своих родных, о родном селе.

– Отец мой, Иван Акимович Мешалкин, родился в 1898 году. Мать, Мешалкина Анна Романовна, родилась в 1896 году. Они уроженцы того же села Ломовки. Дедушка – Мешалкин Аким Филиппович, бабушка – Мешалкина Матрена Лукьяновна. Брат Леонид Иванович родился в 1929 году. Был еще один брат, но он умер в детстве.

Село большое, церковь. Улица Мещёрская, улица Базарская, улица Набережная. В общем хорошее, красивое русское село. О нашем хозяйстве могу рассказать только на основании документов, которые получил, когда стал взрослым.

– То есть документов о реабилитации?

– Вот именно. Дело в том, что мне было 5-6 лет, когда шло так называемое раскулачивание и выселение. Мы жили в большом доме. По-деревенски он назывался «пятистенок». То есть большой дом, разделенный капитальной стеной пополам. В одной половине жили мы с родителями, а в другой – дедушка с бабушкой, их незамужняя дочь да неженатый сын. Вот в справке написано: «Справка дана Ломовским сельсоветом на гражданина Мешалкина Ивана Акимовича… Семья состоит из трех человек: жена Анна, 32 года, сын Николай, – 5 лет, сын Алексей – 4 года… Мешалкин Иван Акимович, трактирщик, проживавший в селе Ломовка, 40 лет, русский, грамотный, исключен из колхоза… Имел три лошади, две коровы, восемь овец, надел земли 10 десятин… Имел трактир, пекарню». Вот что было у нашего отца. За что он и пострадал.

Я об этом узнал после, когда потребовалась подать заявление на реабилитацию. Вышел закон о реабилитации жертв политических репрессий, и в нем есть пункт о денежной компенсации за конфискованное имущество.

– А родители об этом не рассказывали?

– Нет. Об этом у нас в семье разговоры не вели. Я знаю, что отец был в колхозе, еще до раскулачивания. Когда семью выселили, дом разобрали, увезли в другую деревню, у нас ничего не осталось. Кроме, может, 5-10 кур. Оставили только конюшню, в которой раньше были лошади, коровы, свиньи. А остались бабушка с дедушкой, которые не подлежали раскулачиванию, да их дочь незамужняя и сын неженатый, которые как бы не относились к нашей семье. Но всё равно из дома выгнали всех. Отца с матерью увезли под конвоем на выселение, а дедушка с бабушкой, дядя, тетя – остались. Нас, малышей, тоже сперва не взяли, потому что была зима. Всех переселили в конюшню.

– И сколько вы там жили?

– Два-три года, до того времени, когда мне пришел час идти в школу. Учебный год начал в Ломовке, а потом бабушка меня отвезла к родителям. Родителей выслали вначале в Карелию. Медвежьегорский район. И там был поселок Кярг-озеро. Там жили до начала войны. Карелия граничит с Финляндией, до границы совсем недалеко. Когда началась война, нас погрузили в товарные вагоны и увезли в Коми АССР.

– Помните тот день, когда к вам пришли сотрудники органов?

– Это было в 1933 году, в ноябре. Забрали отца ночью, мы спали, и нам, детям, не сразу об этом сказали. Когда приехали ломать дом, нас с братом одели, обули и выпроводили из дома, сказали – погуляйте, поиграйте. Доски отдирали, гвозди скрипели, шум такой, и для нас всё это было непонятно. Мы и не плакали, не беспокоились. Правда, женщины плакали, слышно на полсела.

Когда все разобрали, погрузили на телеги, увезли – нашлись добрые люди, мастера: в конюшне окна расширили. Это я помню. А потом оставшееся барахлишко – кровати, столы, стулья – затащили в конюшню.

– Расскажите, что помните о бабушке и дедушке.

– Они уже в то время были не работники. Бабушка домохозяйка, дедушка где-то работал в другом селе. Потом он умер – в своем родном доме еще, когда дом не сломали, не разобрали, не увезли. Помню, как мы с ним ходили рыбу ловить. У нас была речка Ломовка. А бабушка всю жизнь – домашняя хозяйка. Она была большая мастерица стряпать. Вкусно готовила! Я потом в своей семье таких вкусных вещей не ел.

– Семья была верующей?

– Да. Все верующие. И мы с братом еще крестики носили, когда были малышами. В церковь нас возили. Были и колокольный звон, и служба, и причастие. А потом церковь закрыли. Кода в школу пошел, я уже ходил без креста. Уже мы понимали, что кресты – это что-то опасное. Надо их снимать.

– Когда родителей арестовали, отношение соседей, друзей к семье изменилось?

– По-моему, нет. Соседка частенько приносила молоко от своей коровы. Когда раскулачили родителей, овцы, лошади, коровы – всё конфисковали в пользу колхоза. У нас знакомых и родственников по селу достаточно. Мы с бабушкой куда-то ходили, к кому-то в гости, там обедали. И давали с собой что-то такое – пирожок или булочку. Вот такое было. К нам относились не плохо, без всякого презрения, без насмешек.

– Не слышали такие слова, как «подкулачник», «сын кулака»?

– Нет, ничего такого не было. Товарищи мои с нашей улицы – все хорошие. Вместе в школу ходили. И в школе тоже меня никто не обзывал, не намекал, что я раскулаченный. Относились вполне нормально.

– А скажите, в те годы, когда арестовали родителей, когда сломали дом, пытались понять, почему это произошло?

– Нет. Конечно, потом уже, попозже, когда я уже учился в 4–5-м классе, я стал об этом думать. В семье разговоров не было о том, что нас раскулачили, что дом отняли, что мы бедные, несчастные. Ну, раскулачили, ну, выселили. Вон целый поселок, три тысячи человек, и все высланные – из Украины, Белоруссии, из Воронежской области, Орловской области. Со всей страны собрались.

– Это какой поселок?

– Кярг-озеро. Да и деревня так называлась – Кярг-озеро. И наш поселок соответственно. На одной стороне озера там жили карелы – местное население, а по эту сторону озера жили мы, спецпереселенцы. Причем, такие типовые, вполне симпатичные дома там были. Один дом разделен на две семьи.

– А сколько комнат было в доме?

– Одна комната, 4 на 5 метров, в одной половине дома, и такая же комната в другой. В доме жили две семьи. Все дома были сделаны по одному шаблону. Но это были не бараки. Когда нас в Коми АССР привезли, мы там жили в бараках.

– Расскажите о жизни на спецпоселении в Кярг-озере.

– Там была школа начальная, школа семилетка и даже средняя школа была. Баня, магазин, пожарная команда.

Нас не смешивали с местным населением. Комендант ходил в военной форме, с наганом на боку. Мы знали, что это комендант. Документов никаких не было, никуда не убежишь, кругом тайга… Уже мы понимали, кто мы такие. Спецпереселенцы. Потом мало-мальски жизнь настроилась. Мы уже не голодовали, не были оборванными. Но некоторые жили еще беднее нас. Мой сосед с другой стороны улицы, Колька Зайцев, – он даже в школу не ходил зимой, потому что не было валенок. У него фуфайка была вроде бы на голое тело.

– А чем занимались родители в Кярг-озере?

– Отец от рождения сельский житель, хлебороб, пахал, сеял. Но здесь работа одна на всех – лесоповал. Строился Беломоро-Балтийский канал, туда требовалось очень много леса. Короче, отец работал на лесоповале. А мама не работала. Или работала как-то посезонно. Допустим, летом. Для женщин тоже была работа одна – корчевать пни. Каторжная работа.

– Расскажите, пожалуйста, о взаимоотношениях между спецпереселенцами.

– Мы все были одинаковы, все равны, и, значит, никто никого не упрекал, не делал ни замечаний. Все знали, что мы спецпереселенцы. Но никто не унижал, ни в школе, нигде. Может быть, взрослые как-то и переживали. Но вида не показывали, что они страдают. И мы не видели, чтобы мать плакала или отец горевал.

Работа, правда, была каторжная у отца, это понятно. И не денежная, и не хорошая. Но мы не понимали, что наши родители страдают. И жили вполне бодро, активно.

– Скажите, пожалуйста, как родители относились к советской власти, были ли какие-то разговоры в семье?

– Разговоров не было. Говорили только, что вот когда-то всё это должно кончиться, и нам разрешат вернуться на родину.

– А они не говорили, кто в этом виноват, что они не на родине?

– Мы, дети, в это не вникали. Ну, так получилось… Это было по всей России. Мы знали, что, допустим, нас выслали в Карелию, а вот из той семьи, откуда родом мать, людей тоже выслали, но в Казахстан. Это моей матери сестра замужняя, у нее муж, и еще у них было три дочери. Так получилось, что нас выслали на Север, а их в Караганду. Потом мы узнали, что многих выслали в Коми АССР.

Наши родители ничего такого про советскую власть не говорили. Мы ходили в школу. В школе учитель прекрасно объяснял, что такое советская власть. Там песни пели «Широка страна моя родная…» Все такие патриотические песни воспитательного назначения – все это учителя нам вдалбливали.

– Вдалбливали или вам это интересно было?

– Да, интересно. Особенно история. Ну, Украина, Белоруссия, – всё это братские республики. Говорили нам, как любой политработник потом говорил, и в армии, и в ремесленном училище. И в школе каждый учитель был, как политработник.

– Вы гордились своей страной?

– Как же не гордиться, когда мы знали, что Чкалов, Байдуков, Беляков полетели в Америку через Северный Полюс. А Марина Раскова с Валентиной Гризодубовой и Полиной Осипенко летели из Москвы через тайгу на Дальний Восток. Как не гордиться такой страной?

– А были среди них, среди этих людей, герои, кумиры?

– Ну, конечно. Тем более, нам и фильмы показывали: и «Чапаев», и «Пархоменко», и про Суворова, и про Кутузова. А я летчиком хотел быть. Такая мечта. Она оставалась, когда мы в город переехали.

– В какой город?

– Когда работы по лесоповалу в поселке Кярг-озеро закончились, очень много безработных оказалось. Отец переживал, что он приносит очень маленькую зарплату. И ругался как-то, возмущался. А потом, на наше счастье, приехали вербовщики из города. Набирали рабочих на Кондопожский бумкомбинат, недалеко от Петрозаводска. Отец завербовался, и мы переехали в Кондопогу.

Там получили комнату и кухню. Короче говоря, все нормально. Но дело-то в том, что комендант там тоже был. А жители – частью из спецпереселенцев, частью вольные. Отец ходил на работу регулярно. И зарплата, как обещали, 25 рублей в день – по тем временам, в 1939–1940 годы, хорошие деньги.

– То есть там вы себя почувствовали лучше, чем в Кярг-озере?

– Конечно, намного лучше. Это уже был город. И материально лучше. Кондопога хоть и небольшой городок, но все-таки есть магазины. Можно купить мороженое или там морс, выпить стакан квасу. Там как-то интереснее было, чем в поселке, для нас, для детей.

– Вы там более свободно себя чувствовали?

– По-моему, мы, дети, что в Кярг-озере, что в Кондопоге не чувствовали, что за нами какой-то надзор, наблюдение какое-то. Правда, родители ходили отмечаться, но мы в это дело не вникали. Только знали, что комендант есть. Мы его видели каждый день.

– А родители как вообще относились к советским законам?

– Как можно относиться к закону, если их выселили, дом сломали, если приходится жить под надзором. Сказать, что это всё правильно, всё хорошо – они не могли. Что ж тут правильного, когда их из родного села, где они, все их родители, предки жили, где они на земле работали, любили эту землю, этот край, их выдрали с корнем и увезли на север, в холод.

– Но вы верили в то, что наша страна развивается, процветает?

– По-моему, верили. Вот мы видели по своему отцу: он работал на лесоповале, а сейчас, пожалуйста, в городе на бумажном комбинате работает. На работе у них полный порядок. Воскресенье – выходной. В воскресенье мать устраивала небольшой праздник семейный. Пожалуйста, вам угощенье.

– Какое угощенье?

– Ну, самая обыкновенная суп-лапша молочная – это уже для нас, для детей, было что-то хорошее. Мороженое покупали. В первый купил в Кондопоге, в 1939 или в 1940 году, не раньше.

Еще нужно сказать несколько слов. Меня не раз звали вступить в пионеры. «Ты, Коля, учишься на «пятерки», на «четверки». Почему не пионер?» Я говорю: «Не знаю». – «Давай, думай. Мы тебя примем». Я отмалчивался. И в пионеры не вступал. Вот брат мой, младший, он любил это – красный галстук, пионерские сборы, всякие мероприятия. Он потом рассказывал: «Я охотно в пионеры вступил, охотно в комсомоле был…» И так далее. И в партию он вступил. А я говорю: «А я нет. Не был ни пионером, ни комсомольцем, ни тем более в партию не вступал».

Это же не просто – повесил галстук и живи. Нужно какие-то там торжественные обещания давать. Получается какая-то нагрузка, какая-то неволя. Это не для меня. В армии я учился в полковой школе сержантского состава, учился хорошо, охотно. А комсомольцем не был. Кто-то пустил слух: «Если кто не комсомолец, то ему звание дадут, а должность нет. Так сказать, сержант без портфеля». И все, кто не был комсомольцем, побежали к комсоргу: «Запишите меня в комсомол!» Ну, тогда я тоже записался в комсомол.

– То есть комсомольцем-то все-таки стали?

– Был. Но только по принуждению. Когда я демобилизовался, мне дали пакет: «Сдашь в комитет комсомола, чтобы тебя там поставили на учет». Я подумал: «На черта мне нужен ваш учет?» Короче говоря, я этот пакет сжег в печке.

– Не боялись, что могут наказать?

– Нет, не боялся. Никто ко мне не приходил, никто никуда меня не вызывал, не допрашивал. А зачем взносы платить? Что мне дает это звание комсомольское?

– Когда вы уехали в Коми АССР?

– Это был 1941 год, война уже шла. Уже немцы окружили Ленинград. Короче говоря, нам объявили, что нас повезут не через Ленинград, а через город Беломорск. То есть повезут на север. Там железная дорога поворачивает на Вологду. А от Вологды уже на Котлас и в Коми АССР. И привезли нас в Сыктивдинский район, в Кряжский лесопункт.

Кряж – это такой поселок барачного типа. И там жили одни лесозаготовители. Это не деревня, не село. Промышленное поселение. Когда всё, что положено вырубить, вырубят, поселок бросят. Где-то в другом месте снова поселок построят.

Долго мы ехали. Не сказать, что месяц, но почти что. Потому что шла война. Когда приехали в поселок Кряж, там опять-таки комендант уже ждал. Рабочие пилили сосны, елки, сучки обрубали и увозили на склад. Бревна в штабеля уложены. Зимой бревна возили на лошадях. Вот мой отец этим делом занимался – возчиком был. А в поселке была только школа начальная, может быть, на 5-7 детей, не больше.

– И вы уже не учились?

– Нет, мы уже не учились. Было очень голодно. Давали по карточкам хлеб, немного, 400 граммов иждивенцам и 600 граммов взрослым работникам. Год промучились вот так. Это зима 1941–1942 года. Потом мы в семье решили, что надо мне работать… А я несовершеннолетний. Кто-то подсказал: надо идти в ремесленное училище. Там хорошо кормят, там чему-то учат. И мы с товарищем, тоже спецпереселенцем, пошли в ремесленное училище.

– Взяли и ушли? Или получили разрешение?

– Нужно было справку с места жительства и документ об образовании. Справку мне дал комендант. Мать сходила к нему и сказала: «Мой сын идет поступать в ремесленное училище». Он говорит: «Пожалуйста, в ремесленное училище – как не пустить?» Потому что такая была политика – трудовые резервы, значит. Многие кадровые рабочие ушли на фронт, надо готовить замену. Это приветствовалось, когда молодежь шла в ремесленное училище. Так что возражений не было.

В ремесленном училище три раза кормили, жили в общежитии. Мне исполнилось всего ничего – 14 лет. Конечно, было тоскливо. Все незнакомые, все какие-то измученные. Мало того, что незнакомые, еще и недружественные. Всего двое-трое добровольно пришли. Но большинство были как бы по мобилизации. То есть ему объявили в деревне или в селе: «Идешь в ремесленное училище». Он говорит: «Не хочу, не пойду». – «Нет, пойдешь…» Короче говоря, по принуждению привезли в ремесленное училище.

– А вы откуда знаете?

– Потому что они потом убегали. Не хотели учиться. Некоторых возвращали. Говорили, надо учиться, не надо бегать. «Сейчас война идет, порядки строгие, могут осудить за то, что ты убегаешь».

– А они были спецпереселенцы или вольные?

– Нет, все вольные. Из спецпереселенцев я был там один всего.

– И как себя чувствовали среди вольных?

– А ничего. Для них, этих вольных, мы были совсем неинтересный объект. Они все были коми. Правда, по-русски понимали и даже могли разговаривать. В школе их тоже учили русскому языку. Мы не то чтобы были врагами, но они как-то нас вроде не любили. У них почему-то такое мнение, что русские – нехорошие люди. Потребовалось еще долгое время, чтобы как-то в коллективе освоиться. Потом они стали нас уважать. А меня даже выбрали старостой группы! Меня, русского. А потом уже чем дальше – тем лучше всё. Ремесленное училище я закончил хорошо в 1944 году.

– Скажите, пожалуйста, когда вы в первый раз услышали словосочетание «враг народа»?

– Это в школе было. В учебнике истории портреты стали зачеркивать – Тухачевского, Егорова, еще кого-то. И было такое выражение: «враги народа». Подробности нам никто не сообщал. Ну, враг так враг. Хотя мне было жалко, допустим, – Тухачевский, красивый такой маршал Советского Союза – и вдруг он «враг народа»! А тем более – как же он до маршала дослужился, если он был врагом?

– И в газетах, по радио об этом, наверно, говорили?

– У нас в посёлке Кярг-озеро даже радио-то не было, и газет не было.

– То есть источник информации – это учитель?

– Правильно. Источник информации – это только учитель. Больше никто.

– А в семье об этом говорили?

– Нет, мы в семье это не обсуждали.

– А себя «врагами народа» не считали?

– Нет. Да какие мы «враги народа»? Мы сами себя-то знали, что мы родились в селе Ломовка. Работали на земле, в поле, в огороде. Какие мы «враги народа»? У нас не было даже охотничьего ружья.

– Ну, а то, что раскулачены вы?

– Я не помню, чтобы мои родители что-то там обсуждали, опровергали это дело. Спецпереселенцы – ну что уж теперь? Все зажиточные семьи – они были кулаки. Их так называли. Их надо было всех расселить, выгнать, отделить, изолировать от общей массы населения села.

– И то, что вашу семью раскулачили, это правильно?

– Если бы их не раскулачивали и не выселяли – было бы лучше. Трудолюбивые люди, мастера своего дела. Кроме как помощи колхозу от них бы ничего не было. Пусть бы отняли лошадь, корову, там, овец в пользу колхоза. Но поставили бы работать в колхозе. Отец мой, например, не возражал.

– А колхозы, на ваш взгляд, коллективизация вообще – это полезное, нужное дело было?

– Когда село еще было более-менее прочное, еще там народ был, работники были хорошие, здоровые, чувствовалось, что люди живут хорошо. Хотя они это не в колхозе нажили, это у них еще старые запасы были. А вот после войны, когда много мужчин погибло, остались одни женщины, наше село – оно втрое уменьшилось по количеству населения и по количеству домов. Многие во время войны уехали, кто куда мог: где-то на железную дорогу устроились работать или в Пензу на завод, на фабрику. А колхоз беднел и беднел. Дело в том, что в войну всё из колхоза брали, всё, что можно взять. Всё для фронта, всё для победы…

Короче говоря, мать моя съездила туда. Потом говорит: «Съезди, посмотри. Какое наше село стало бедное, убогое». Дома – у кого были большие – их стали переделывать на маленькие почему-то. Многие совсем уже развалились. Они уже брошенные, только на дрова. Я ездил на родину в 1956 году через 11 лет, как война кончилась. У нас был клуб еще до войны – бывший поповский дом. Так вот через столько лет – все тот же дом, в который входит 50-60 человек, а остальные через окно смотрят...

У всех свои дома были прежде, свои усадьбы. И поп тоже имел свой дом. Но потом попа или расстреляли, или выслали, или в тюрьме сгноили, но дом-то остался. Его конфисковали, обобществили. Так же как, допустим, обобществили наш дом. Нас выгнали. А дом оставили бы на месте. Нет! Его разобрали по бревнышку, увезли в другое село, и там из него то ли детсад сделали, то ли школу.

– Вот это обобществление – оно нормальное, полезное явление?

– Что тут полезного-то? Уж если нужно было в том селе построить школу, так надо строить школу. А что это за школа, если обыкновенный жилой дом. Этот дом-то и на школу не похож.

– Ну а колхозы – они какую-то пользу принесли?

– Нет. Вот сколько уже об этом говорили, писали, про тысячи «мертвых» деревень. А там раньше были колхозы. Деревня жила, был народ, мужчины, женщины, семьи, дети, внуки и так далее. А сейчас деревня пустая. Живут только лишь два старика-инвалида или две старухи. Об этом сейчас уже, не скрываясь, говорят, что работали задарма в колхозе. Я вот помню, мой дядя в конце года полмешка домой принес то ли ячменя, то ли какой-то крупы. Это он заработал за все лето.

Я ездил в 1956 году в родное село. Там у матери брат с семьей жил. Мой племянник, ему было уже 16 лет, летом работал прицепщиком у тракториста. И он мне рассказывал с гордостью: «Я всё лето работал! Заработал себе на брюки!» Он на штаны заработал за лето. И больше ни денег, ничего.

– Давайте сейчас вернемся немного назад к годам войны. Вы на кого учились в ремесленном училище?

– На кузнеца. Когда ремесленное училище закончил, нас, тех, кто 1927 года рождения, всех направили в Воркуту. Предполагалось, что осенью возьмут в армию. А мы были до того голодные, до того отощавшие – еле ноги таскали. Потому что в ремесленном училище кормили плохо. А я кузнец, кувалдой работаю целый день. В Воркуте мы работали на заводе. Там порядки строгие. Но очень хорошая была норма питания, хотя и по карточкам. Короче говоря, в Воркуте нас подкормили, мы выросли, окрепли. И я был уверен, что еще на войну попадем.

– А где вы работали?

– На ремонтном электромеханическом заводе, который обслуживал всякими ремонтами шахты. Там, в Воркуте, шахт много. Тогда, в 1944 году, там и заключенных было много. И на заводе тоже работали.

– Ваш отец был на фронте?

– Нет. Отец на фронте не был. Спецпереселенцев на фронт не брали. Брали их детей. Вот мне подошло время – 17 лет исполнилось – пожалуйста, получай повестку и иди на сборный пункт.

– Но вы ведь тоже спецпереселенец?

– Да. Ну, вот там, в документе, указано, что я освобожден от надзора в 1944 году. Это означает, что в 1944 году меня взяли в армию. В ремесленном училище тоже меня не тревожили отметками в спецкомендатуре.

– А в армию разве с 17 лет призывали?

– Да. Ребят 1925, 1926 и 1927 года рождения брали 17-летних.

– Вы хотели идти на фронт?

– Я хотел идти на фронт. Потому что это Воркута, я там не хотел жить. Крайний Север, тундра. Завод сам по себе неплохой, но кузнецом работать я не хотел. Отец всю жизнь работал с бревнами. Это каторжный труд. А мне досталось – с кувалдой работать. Я мечтал быть или шофером, или летчиком. И когда получил повестку в армию, обрадовался: ну вот, наконец-то от кувалды освободился. В армии попал в пулеметную роту. А хотел в танкисты или в шоферы. Танкист – это все-таки лучше, чем пехотинец. Но попал именно в пехоту пулеметчиком.

Уже шел декабрь 1944 года, потом январь 1945 года пошел, февраль, март. А в апреле приехали вербовщики и говорят: «Мы собираем из вашего полка роту для отправки на фронт в войска НКВД. Берем только добровольцев, без всяких приказов, без принуждения. Подходите к столу, записывайтесь». Я сперва не хотел. Потому что было такое мнение у нас, у 17-летних, что война скоро кончится, и нас освободят из армии. А пойдешь на фронт, неизвестно – вернешься или нет. Но взводный говорит: «Ну, что вы, ребята, что вы? Смелее, смелее!» А один молодой человек сказал: «Ребята! Пойдемте! Там мы хоть досыта поедим». Ну, ребята вроде бы взбодрились и пошли валом к столу записываться добровольцами на фронт. И я тоже записался.

Попали мы не туда, где стреляют или в атаку ходят. Попали в войска правительственной связи. И наше дело было – в прифронтовой полосе восстанавливать разрушенные линии связи: столбы, провода, изоляторы. В руках лопата, лом, кирка-мотыга. Это был второй Прибалтийский фронт. В Латвии сопротивлялась так называемая Курляндская немецкая группировка. Второй Прибалтийский фронт ее удерживал в блокаде. Там действовали и войска связи. Но мы только слышали бомбежки, видели, что танки идут или пленных ведут. Но сами в атаку не ходили.

– А вы хотели этого?

– Нет, не хотел. Если и хотел, если раньше и мечтал, то воевать в танке, а так, чтобы в атаку ходить, – не мечтал. Война скоро кончилась, и весь полк погрузили в эшелон и повезли на Дальний Восток. Предполагалась война с Японией. На территории Китая мы тоже какую-то линию связи обслуживали, которая построена не нами, а японцами. Скоро нам объявили, что Япония капитулировала.

Мы вернулись из Китая обратно на свою территорию. Это было там, где теперь город Уссурийск. А тогда он назывался город Ворошилов. Год я был на Дальнем Востоке. В Корее был. Корейцы к нам относились хорошо. Не как к оккупантам, а как к освободителям. Приветствовали, даже бесплатно в парикмахерских обслуживали, в бане. В общем, в Корее мы были полгода – год. Просто как войска освободителей. Мы, конечно, так себя и считали, потому что нам же говорили, что Корея была оккупирована японцами, японцы относились к корейцам очень нехорошо. Правда, в Китае китайцы как-то к нам относились, по-моему, равнодушно. Я помню, нужно было линию нам тянуть, провода размотать. Нас было немного. Так мы приглашали китайцев помочь. Они нам помогали. В общем, они тоже были мирные, спокойные люди.

– Вы никогда не стремились именно на фронт, на передовую?

– Нет. Дело в том, что к тому времени, когда я попал ближе к фронту, там наши войска уже имели опыт боевых действий, уже там были 1925 года рождения, 1924 года, 1923 года. А мы, 1927 год, мы же были подростки почти что. Мне даже рассказывали фронтовики. Они спросят меня: «Какого года рождения?» Я говорю: «1927 года». – «Знаю, – говорит, – были у нас такие, пополнение 1927 года. Так командир полка сказал – их в атаку не брать. Они же еще неопытные, бестолковые. Убьют сразу, и всё. Что от этого, какая польза?»

– А вообще гордитесь тем, что приняли участие в войне, хоть такое?

– Да. Нам командиры всё время напоминали, что мы чекисты, мы выше на голову пехотинца, допустим, или других родов войск. Этим надо гордиться, что в основе наших войск были ЧК, Дзержинский. Вот в таком духе нас воспитывали командиры.

– Вы были сын кулака, а в войска НКВД сложно было попасть. Вы в анкете что писали?

– Что я из рабочих.

– А если бы написали «из спецпереселенцев», что было бы?

– Не знаю. Скорее всего, меня бы отчислили обратно куда-нибудь в пехоту. Я в армии отслужил шесть с половиной лет. За это время меня никто ни о чем не спрашивал.

– Вы не задумывались над тем, что НКВД – это те войска, которые занимались репрессиями? Репрессировали ваших родителей?

– Это я даже не знал. Когда служил в армии, это же были технические войска, войска НКВД разные бывают. А наши войска – они же рабочие. Связисты. Вот мы линию построили – по этой линии ставка Верховного главнокомандования разговаривает со штабом фронта. Вот так нам говорили, чтобы мы чувствовали ответственность за свою работу и гордились. Может, даже сам Сталин говорит с кем-то из генералов, командующим каким-то фронтом. Я лично этим гордился, да и все товарищи. Все мы были дети рабочих и крестьян, у нас было образования по 4, по 5 классов – не больше.

– Когда Сталин умер, вы уже демобилизовались?

– Уже был дома. Объявили, что в 12 часов будут гудки гудеть. Мы знали, что сегодня день похорон Сталина. Тогда было уже радио везде. А я работал в Усть-Локте – это такое место, где идет ремонт буксирных катеров. А дело было еще в марте, катера стояли на суше. Жил я один, в общежитии. Короче говоря, ничего особенного. Помню, конечно, что пол-литра я купил. Я не плакал, допустим, там, не горевал особенно. Ну и что – умер Сталин? Кто-нибудь есть же у нас там вместо него. Мы дети рабочих и крестьян – чего нам бояться, что будет какая-то трагедия? По-моему, ничего такого не было.

– Когда вернулись из армии, то снова стали спецпереселенцем? Вас поставили на учет?

– Нет. Ко мне никто никаких претензий не имел. Я был обыкновенный, вольный рабочий.

– А родные, отец, мама, брат?

– Мама была на учете. А брат к тому времени в армию ушел. Папа умер в 1943 году.

– Служба в армии сняла с вас ярлык спецпереселенца?

– По-моему, да. Армия мне как бы помогла стать нормальным человеком, не спецпереселенцем или раскулаченным.

– И чем стали заниматься после армии?

– Представьте себе – пошел учеником электромонтера. Хотя у меня был документ, что я линейный надсмотрщик первого класса. Линейный надсмотрщик – это имеется в виду тот, которую линию осматривает воздушную. И мне сказали: «Пойдешь в линейный узел связи в городе, и тебе будет зарплата 960 рублей». А 960 рублей в 1951 году – это были большие деньги. Когда я пришел в линейный узел связи, мне сказали, что зарплата будет не 960, а 460 рублей. Я говорю: «Это не пойдет». – «Ну, не пойдет – как хочешь. Вон там, за рекой есть ремонтно-механические мастерские, там электрика могут взять, тем более ты по столбам умеешь лазить. Могут взять тебя или как связиста, или как монтера». Вот я и пошел туда.

– А скажите, пожалуйста, при каких обстоятельствах вы познакомились со своей будущей супругой?

– Тут ничего такого романтического, интересного нет. Просто время подошло – жениться и замуж выходить.

– Вы знали, что она немка?

– Знал. Ну и что же? Ничего. Тут у нас полно таких вот. Мужик один, мой товарищ, русский, а взял в жены коми. Другой немец, а у него, я знаю, жена русская. Ну и что ж? Немцев, которых выселяли, их ведь не считали «врагами народа». И нас, раскулаченных, тоже не считали. Нас не по суду выселяли. Вот в документах написано: решением «райтройки» Лунзинского района. Была какая-то «райтройка». Я не знаю, кто в эту «тройку» входил, но они имели право решить – раскулачить и выселить со всеми членами семьи. Но нас, мне кажется, врагами не считали. А «врагами народа» считали тех, которые были арестованы. Обыск, арест, следствие, применяли к людям репрессивные средства. Били, короче говоря, спать не давали. К ним относились очень жестоко. Я читал книгу «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына. Вот у него, по-моему, всё – правда, и всё очень подробно написано.

– Что девушка ваша тоже репрессированная, знали?

– По-моему, знал. Там, где мы жили, все немцы были репрессированные.

– Когда вы узнали, что она была вместе с семьей депортирована?

– Давно. Про немцев Поволжья писали где-то. Или в газете, или по телевидению был такой разговор. Были какие-то такие сведения.

– Не спрашивали у нее, как она оказалась в Сыктывкаре?

– Мне это было тогда неинтересно. Мы молодожены, у нас медовый месяц. Совсем другой интерес.

– А сами ей не рассказывали, что вы из семьи спецпереселенцев?

– По-моему, нет. После смерти Сталина уже очень много можно было вслух говорить. И что-то спрашивать, и что-то объяснять. В 1956 году уже были совсем другие темы для разговоров. Тогда были в Венгрии какие-то выступления против коммунистов, венгры хотели избавиться от коммунистического руководства и хотели сделать такую же демократию, как, допустим, в Австрии, во Франции.

– Откуда об этом узнали?

– Об этом говорили и по радио, и особенно «Голос Америки». Радиоприемник у меня был.

– Вы слушали «Голос Америки»?

– Слушал.

– За это ведь наказывали.

– Не знаю. Приемники работали, правда, глушили, но иногда «глушилки» молчали. Пожалуйста, слушай. И «Голос Америки» слушали, и Лондон – «Би-Би-Си».

– Почему работали «глушилки»?

– Потому что была такая политика, мол, у нас всё хорошо, и люди не должны ни о чем беспокоиться.

– Вы верили, что у нас все хорошо?

– Не верил.

– Скажите, когда вашей маме выдали паспорт?

– Она мне прислала в армию письмо, сообщила, что получила паспорт, что ее сняли с учета. Или это было, когда я вернулся из армии в 1951 году? К тому времени она уже была больная, инвалид.

– Не пытались в 1960-е годы писать в архивы, куда-то еще, для того чтобы родителей и вас реабилитировали?

– Нет, никуда мы не писали, никаких жалоб у нас не было. За нами никакого греха не было.

– А почему в 1990-е годы стали писать?

– Это уже на основании закона, в соответствии с законом. В законе было сказано, что подлежат реабилитации репрессированные. Кажется, так и было там написано – раскулаченные. Или просто выселенные. А потом вышел второй закон, как дополнение к первому. О компенсации конфискованного имущества, включая дом.

– Еще вопрос о знакомстве с женой – вы видели в ней более близкого друга, потому что она тоже репрессированная?

– Правильно. Я это называю солидарность. Было чувство солидарности с этой женщиной, что она тоже пострадавшая и репрессированная. Я думаю, что и у нее такое чувство было.

 


Поделиться:


⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒